Homo Фабер. Назову себя Гантенбайн
Шрифт:
— Вальтер, что случилось? — спросила она.
Сабет, естественно, ничего не понимала.
— Знаешь что, — сказала она. — Ты тоже слишком много куришь!
Потом мы стали говорить про акведуки.
Чтобы о чем-то говорить!
Я объяснил ей закон сообщающихся сосудов.
— Да, да, — сказала она, — мы это проходили.
Ее очень позабавило, когда я доказал, что древние римляне, имей они мой чертежик, наспех набросанный на пачке сигарет, израсходовали бы на девяносто процентов меньше камней.
Мы снова лежали на траве.
Над нами гудели самолеты.
— Знаешь что, — сказала она, — тебе бы не следовало
Это был предпоследний день нашего путешествия.
— Рано или поздно, дитя мое, нам все равно придется расстаться…
Я наблюдал за ней.
— Конечно, — сказала она и потянулась, чтобы сорвать травинку: то, что нам придется расстаться, ее не огорчало — во всяком случае, мне так показалось, — нисколько не огорчало. Травинку она не зажала в зубах, а, глядя куда-то вдаль, стала наматывать на палец и повторила: — Конечно.
У нее и мысли о браке не было.
— Интересно, помнит ли еще тебя мама?
Сабет все это забавляло.
— Мама — студентка! Даже представить себе невозможно! Мама-студентка, мама, живущая в мансарде! Она никогда мне об этом не рассказывала.
Сабет все это явно забавляло.
— Какой же она была тогда?
Я обхватил ладонями ее голову и крепко держал, как держат собачьи морды; она не могла вырваться, хоть я и чувствовал упругую силу сопротивления ее затылка. Но мои руки сжимали ее как тиски. Она зажмурилась. Я не целовал ее. Я только держал ее голову. Как вазу, легкую и хрупкую. Постепенно она стала тяжелеть.
— Ой, мне больно!
Мои руки держали ее голову, пока она медленно не открыла глаза, чтобы понять, что же я, собственно, от нее хочу: я и сам этого не знал.
— Серьезно, — сказала она, — пусти, ты делаешь мне больно.
Я должен был что-то сказать; Сабет снова закрыла глаза, как пес, когда ему вот так, ладонями, сжимают морду.
Потом мой вопрос…
— Пусти меня, — повторила она.
Я ждал ответа.
— Нет, — сказала она, — ты не первый мужчина в моей жизни. Ты же сам это знаешь.
Ничего я не знал.
— Нет. И не терзайся, пожалуйста.
Она так старательно приглаживала растрепанные волосы, что можно было подумать, будто ее волнует только прическа. Она вытащила из заднего кармана черных джинсов свою зеленую расческу и принялась рассказывать — вернее, не рассказывать, а просто так говорить:
— He’s teaching in Yale [81] .
Заколку она зажала в зубах.
— А второго, — сказала она, не выпуская заколки изо рта и расчесывая волосы, — ты видел.
81
Он преподает в Йельском университете (англ.).
Должно быть, она имела в виду того молодого человека, с которым играла в пинг-понг.
— Он хочет на мне жениться, но это была с моей стороны ошибка, он мне совсем не нравится.
Потом ей понадобилась заколка, она вынула ее изо рта, но рот так и не закрыла и, не произнеся больше ни слова, собрала волосы в конский хвост. Потом продула расческу, бросила взгляд на Тиволи и поднялась.
— Пошли? — спросила она.
По правде говоря, и мне не хотелось здесь дольше сидеть, а хотелось встать, взять ботинки, надеть их — конечно, сперва носки, а потом
— Ты считаешь, что я плохая?
Я ничего не считал.
— Вальтер! — сказала она.
Я взял себя в руки.
— It’s окау, — сказал я, — it’s okay.
Потом мы пошли пешком назад по Аппиевой дороге.
Мы уже сидели в машине, когда Сабет снова заговорила об этом («Ты считаешь, что я плохая?») и все допытывалась, о чем я думаю, но я вставил ключ, чтобы завести мотор.
— Брось, не будем об этом говорить.
Мне хотелось ехать. Но мы не тронулись с места, и Сабет говорила о своем папе, о разводе родителей, о войне, о маме, об эмиграции, о Гитлере, о России.
— Мы даже не знаем, — сказала она, — жив ли папа.
Я снова заглушил мотор.
— Путеводитель у тебя? — спросила она.
Сабет изучала карту.
— Вот Порта Сан-Себастьяно, тут нам надо свернуть направо, и мы попадем в Сан-Джованни.
Я снова включил мотор.
— Я знал его, — сказал я.
— Папу?
— Да, Иоахима, — сказал я.
Потом я поехал, как мне было приказано: до Порты Сан-Себастьяно, там свернул направо, и вскоре мы очутились перед очередной базиликой.
И мы пошли ее осматривать.
Быть может, я трус. Я не решался больше сказать что-нибудь об Иоахиме или задать вопрос. Про себя я производил расчеты (хотя и болтал в это время, как мне кажется, больше обычного), без конца пересчитывал, пока все не сошлось, как я хотел: Сабет могла быть только дочкой Иоахима! Как я это высчитал, не знаю; я все подбирал даты, пока расчет и в самом деле не оказался правильным, сам по себе расчет. В пиццерии, когда Сабет вышла, я насладился тем, что еще раз письменно проверил расчет — все снова сошлось: дело в том, что даты (сообщение Ганны, что она ждет ребенка, и мой отъезд в Багдад) я подобрал таким образом, чтобы все непременно сошлось. Точным было только одно — число, день рождения Сабет, а остальное мне подсказала арифметика. Но все же камень с души свалился. Сабет, я знаю, считала, что в тот вечер я был особенно в ударе, на редкость остроумен. До полуночи мы сидели в этой живописной пиццерии между Пантеоном и пьяццо Колонна, где уличные гитаристы и певцы, обойдя рестораны для иностранных туристов, пировали на собранные деньги — ели пиццу и пили стаканами кьянти. Я угощал их всех вином, и настроение все поднималось.
— Вальтер, — сказала она, — до чего же здорово!
Мы возвращались в нашу гостиницу (виа Венето) в чудном расположении духа — не пьяные, но навеселе — и острили наперебой. Так мы дошли до гостиницы; перед нами распахнули большую стеклянную дверь; в вестибюле, украшенном лепниной, нам тут же протянули ключи от наших номеров; к нам обратились в соответствии с записью в регистрационной книге:
— Mister Faber, Miss Faber, good night! [82]
Не знаю, как долго стоял я в своем номере, не задергивая занавесок; типичный номер шикарной гостиницы — чрезмерно велик и чрезмерно высок. Я стоял, не раздеваясь, словно робот, который получил электронный приказ: «Умывайся!», но не срабатывает.
82
Мистер Фабер, мисс Фабер, доброй ночи (анл.).