Хороший Сталин
Шрифт:
На сороковой день своего пребывания в Москве отец пригласил меня в очередной раз поужинать. Я застал его медлительным и до такой степени бледным, что внутренне взвыл от жалости к нему. Он долго отмалчивался, жуя наши ставшие ритуальными сосиски. Наконец он сказал:
— В нашей семье уже есть один труп. Это я.
Я молчал, вглядываясь в него и пытаясь понять, куда он клонит. Он машинально складывал и расправлял матерчатую салфетку.
— Если ты напишешь письмо, — добавил отец, — в семье будет два трупа.
Есть в жизни
Политически убив отца, я должен был заняться его воскрешением, сделать его жертву осмысленной. Мне нужно было не мстить властям, а писать. Отец признал меня писателем — мне надо было доказать, что это так и есть. У меня возникла сильная мотивация писать — она состояла из архаики отцеубийства, современности моей литературной ниши и предназначения. Однако все это подчинялось лишь праздной, поверхностной логике. На самом деле пирамида была перевернутой, или, по крайней мере, мне так представляется. Именно предназначение обеспечило мне нишу в современности и гарантировало отцеубийство.
Через несколько дней Громыко приказал отцу вернуться в Вену — провести прощальные приемы. Там к нему приставили охрану КГБ. Боялись, что советский посол сядет в свой черный большой «мерседес» и рванет в Мюнхен в поисках свободы. Отец не рванул — он прощался с коллегами. Правда, прослышав о скандале, послы социалистических стран не пришли к «опальному» союзнику, зато западные «враги» дружески жали руку и вполголоса просили передать мне привет. Отца бойкотировали и недавно рабски преданные ему завхозы и горничные советского представительства. Ему и маме, еще слабой от перенесенной (слава Богу, успешной) хирургической операции, пришлось самим укладывать весь свой скарб. На венском вокзале советские сотрудники стояли широким полукругом, боясь приблизиться к свергнутому начальнику Поезд дернулся. Знакомая француженка подарила маме, стоящей в тамбуре движущегося вагона Шанель номер 5.
Вдруг оказалось, что в мире щебечут птицы. Был солнечный майский полдень.
— Античный мужик, выходи!
— А что такое? — отозвался из машины сонный голос Попова, приблизительно похожего на Сократа.
Сидя на молодой траве, мы почувствовали, пожирая выложенные на скатерть из плетеной корзинки бутерброды, приготовленные с любовью аксеновской Майей, что солнце светит сильнее, чем в Москве, и — отпустило. Уже через триста километров вниз, на юг, по Киевскому шоссе (решили ехать через Калугу) мы сделали первый привал на обочине. Пока отец собирал вещи в Вене, мы втроем (Аксенов, Попов и я) отправились в Крым на зеленой аксеновской «Волге». У Аксенова есть прозрение: Крым — это остров. Попов, назначенный нами поваром, проспал всю дорогу на заднем сиденье, освобождаясь от «метропольского» стресса.
Мы с Аксеновым вели машину попеременно. Аксенов крестился на каждую церковь — он был неофитом. У него было чувство, что КГБ хочет его физически уничтожить. Майя, чтобы его спасти, предлагала уехать из страны. Об этом шла между ними речь в Переделкине, на его новой литфондовской даче, когда мы все напились: они легли спать, а мы с Поповым выпили еще две бутылки розового вина без разрешения хозяев (недавно, будучи у Аксенова в Биарицце, я наконец отдал ему свой старый долг). В Харькове мы чинили его машину ночью в таксопарке. Под утро, когда было еще темно, Аксенов сказал, сидя за рулем, что он дал согласие напечатать свой роман «Ожог» в США. Это было для меня ударом.
— Но ведь КГБ предупредил тебя, что, если ты напечатаешь «Ожог» за границей, тебе придется уехать.
— Был такой разговор, — согласился Аксенов.
— Значит, ты уезжаешь?
— Почему уезжаю?
— Ты нарушил свое соглашение с ГБ.
— После «Метрополя» все изменилось.
— Но мы же сказали, что не делаем «Метрополь» с тем, чтобы отвалить.
Мы об этом сказали всему свету. В этом была сила нашей позиции. Мы долго ехали молча. Слева от нас разыгрался бурный восход украинского солнца, мы приближались к Запорожью, и я, борясь с утренним сном, подумал: «Ладно, может быть, пронесет!»
В Крыму, в коктебельском Доме творчества, мы встретили Искандера.
— Море холодное, — пожаловался Искандер. Я не скажу, чтобы он нам сильно обрадовался.
Когда уже выпили по паре рюмок кальвадоса, он спохватился:
— А я анонимку получил.
Он показал нам анонимное письмо: «Радуйся, сволочь! Двух ваших сукиных сынов исключили наконец из Союза писателей».
— Кого это исключили? — удивился Попов.
— Ерунда это все! — сказал я.
Мы выпили еще кальвадоса, и настроение снова стало крымским.
Постановление секретариата Союза писателей РСФСР:
«Учитывая, что произведения литераторов Е. Попова и В. Ерофеева получили единодушно отрицательную оценку на активе Московской писательской организации, секретариат правления СП РСФСР отзывает свое решение о приеме Е. Попова и В. Ерофеева в члены Союза писателей СССР».
Нa Белорусском вокзале вернувшихся из Вены родителей не встретил ни один официальный представитель МИДа. Я «обрадовал» отца известием, что меня только что исключили из Союза писателей, о чем я узнал из газеты. Отец хмуро кивнул.
— Может, мне устроить пресс-конференцию для иностранных журналистов? — спросил он меня, когда мы вошли в родительскую квартиру.
По тем временам это был акт самоубийственного диссидентства, путь в психушку — я постарался его отговорить. Исключение из Союза было литературной смертью. Я оценил бандитский прием властей — ударить по молодым, чтобы запугать и разобщить всех. Но товарищи по «Метрополю», члены Союза, написали письмо протеста: если нас не восстановят они выйдут из СП — В. Аксенов, А. Битов, Ф. Искандер, И. Лиснянская, С. Липкин. Такое же по смыслу письмо, состоящее из нескольких кривых строчек, написанных от руки, послала и Белла Ахмадулина. Об этом не замедлил сообщить «Голос Америки». Мы вошли в новый виток противостояния.