Хождение сквозь эры
Шрифт:
Но как бы там ни было, жили мы тогда не грустно. Ежегодно устраивали конференции, посвящённые юмору и сатире; в них участвовали три прибалтийских журнала и белорусский «Вожык». Конференция проводилась по очереди в Латвии, Литве и Эстонии. День уходил на обсуждения, премирование лучших карикатур и прочую «теорию», потом начиналась практика – на целую неделю. Пили и гуляли, каждая редакция, когда приходила её очередь, старалась придумать что-нибудь похлеще. Осталась в памяти одна их таких конференций, в Эстонии. Отработав день в Таллине, погрузились в автобус и поехали в Пярну. Там нас посадили на рыбачьи шаланды и повезли на Кихну – маленький островок, на котором жили рыбаки. Мы должны были выступить перед населением; язык общения был, естественно,
Это, однако, оказалось лишь началом: когда мы направились в Дом культуры, где и надо было выступать, то обнаружили, что попасть туда не так-то просто: дом взяли в кольцо рыбаки, у каждого была бутылка в руке, другие – в оттопыренных карманах, и чтобы пройти за оцепление, надо было всерьёз приложиться к бутылке, симуляция пресекалась. В результате выступавшие оказались в хорошем градусе – но и зрители им не уступали. Так прошла ночь, утром тронулись в обратный путь, и хозяева занялись всеобщей опохмелкой. Так оно бывало везде, только латыши и литовцы устраивали всё на материке по причине отсутствия обитаемых островов. На эти конференции приезжали и москвичи – из тех, кого приглашали, никто не отказывался. Это считалось балтийской экзотикой.
Вообще, прибалты многим отличаются от славян – но только не отношением к ней, проклятой: в выпивке никогда не уступали. Скорее наоборот. Однако на работу это у них влияло как-то меньше, чем мы привыкли.
Между тем начались уже шестидесятые годы, хотя тогда никто не знал, что они впоследствии обособятся в истории как некая эпоха. Я работал по-прежнему в журнале, в отпуск ездил чаще всего в Москву, к маме. Во времена, предшествовавшие Двадцатому съезду, для пересмотра дела нужно было, чтобы кто-нибудь подал просьбу об этом в соответствующие инстанции: реабилитация ещё не стояла на потоке. Я написал такое письмо, и дело пошло. Мать получила в Москве комнату, дали ей и пенсию; как и многие реабилитированные, она рассчитывала на другое: на возвращение к активной жизни и работе. Но уступать вернувшимся места никто не собирался, и вообще они, как бы законсервированные в лагерях, сохранившие (во всяком случае, большинство их) свои взгляды и представления о стране и жизни, столкнулись, по сути дела, совсем с другой жизнью – иными стали не только времена, но и нравы. Они, конечно, переживали это – одни сильнее, другие слабее, сумев где-то пристроиться. Мы с мамой много говорили о жизни, о политике, о партии. Вспоминать о лагерном прошлом она не хотела. Там, в её комнате, я написал многие из своих рассказиков.
В Риге я сделался постоянным посетителем Союза писателей, его русской секции, куда носил свои опусы на обсуждение. Но там не очень хотели этим заниматься: по мнению наших тогдашних мэтров (а мы, всё ещё молодые, считали таковым каждого члена Союза писателей), юмор был всё-таки не совсем литературой или, во всяком случае, не «настоящей» литературой. Я обижался, ссылался на Марка Твена, на О’Генри, на Ильфа и Петрова (Зощенко был ещё не в чести). Мне глубокомысленно отвечали: «Ну, так то Ильф и Петров…» Я чувствовал, что моё желание заниматься сатирой усыхает на глазах.
Тем не менее на Четвёртое Всесоюзное совещание молодых писателей я был приглашён именно как сатирик. Благодарить за это я должен был редакцию «Крокодила». Именно при этом журнале несколько раньше возник Всесоюзный семинар молодых юмористов и сатириков, и я был включён в его состав. Среди участников семинара были люди, чьи имена сейчас хорошо известны: Аркадий Арканов, Григорий Горин, Марк Розовский, тогда, кажется, ещё не помышлявший о режиссёрской карьере. Нас учили (или пытались учить) тогдашние мастера жанра – Виктор Ардов, именовавший себя «Старшиной цеха сатириков», фельетонист Григорий Рыклин, Дыховичный, Слободской, Эмиль Кроткий, написавший на Дыховичного и Слободского очень злободневную в те времена эпиграмму:
Молодость! Ни званий, ни регалий,Смех свободно рвётся из груди…Их ещё ни разу не ругали —Всё, как говорится, впереди!Под руки, как патриарха, к нам выводили Заславского, короля политического фельетона. Уже можно было говорить о Михаиле Кольцове, расстрелянном в 1937-м. Шли последние годы хрущёвской оттепели, но мы не предчувствовали перемен к худшему. И устраивали овацию, когда Эмиль Кроткий, заключая выступление, читал свою эпиграмму:
Бойтесь кричащих «Сатиру – долой!»:Мусор всегда недоволен метлой.На это совещание я приехал уже со своей первой книгой. Но это не был сборник моей сатиры и юмора. Хотя по объёму мною было написано уже достаточно, чтобы собрать книжку, я на это так и не решился ни тогда, ни когда-либо потом. И правильно сделал.
(Хотя потом сатирические интонации будут находить в моих книгах. И они там, надо полагать, действительно есть. Но то, как они проявлялись в тогдашних моих рассказах и фельетонах, меня, как я, всерьёз задумавшись, понял, не устраивало.)
4. Поздний палеозой
Книжка, которую я привёз на совещание в Москву, была фантастической повестью и называлась «Особая необходимость».
История её возникновения кажется мне достаточно забавной. В ней странным образом соединились случайности и закономерности.
(Впоследствии мне не раз приходилось, встречаясь с читателями, слышать вопрос: «Почему вы пишете фантастику, а не что-нибудь другое?» Сперва я старался ответить членораздельно. Потом стал сердиться и отвечать так: «Вы ведь не спрашиваете у поэта, почему он пишет стихи, а не, допустим, очерки?»)
К закономерностям я отношу то, о чём, собственно, уже сказал выше. Любовь к чтению фантастики. Интерес к освоению космоса. И даже романтический склад характера: не будучи романтиком, человек вряд ли станет фантазировать в таких масштабах. Закономерны также возникновение в то время новой волны русской фантастики – «Туманность Андромеды» Ефремова и первые же вещи Стругацких. Немалое впечатление произвел и первый (насколько помню) вышедший у нас в издательстве «Иностранная литература» в 1960 году сборник американских фантастических рассказов в русском переводе. Он помог раскрепощению мысли, переходу от фантастики близкого прицела к мышлению космическому – без ограничений в пространстве и времени (хотя многим авторам моего поколения переход этот дался нелегко, внутренний цензор сидел в нас слишком глубоко, пресекая многие возникавшие у нас мысли, всё ещё по привычке казавшиеся еретическими). Конечно, немалое влияние оказала и сама реальность – начало практического освоения космоса: и первый спутник, и ещё более – полёт Гагарина.
Всё это, вероятно, так или иначе привело бы меня к фантастике. Но, быть может, значительно позже. И вот тут начали срабатывать случайности.
Первая из них, хотя и не решающая, заключалась в том, что в редакции «Дадзиса» был ещё один серьёзный любитель фантастической литературы. Он никогда не пытался писать фантастику, но был страстным читателем и строгим ценителем. Мы с ним постоянно разговаривали о фантастике – как и о современной физике и астрономии. Без этих разговоров я вряд ли набрался бы храбрости, чтобы попробовать свои силы в этой области. Вообще – решусь сказать – латышам в массе не свойственно романтическое мышление, история учила их другому; может быть, именно поэтому в Латвии так и не возникло сколько-нибудь серьёзной национальной фантастики. Но этот мой друг и не был латышом, его звали Исаак Лившиц, в редакции он был Айк. Позже он стал прообразом одного из героев единственного моего нефантастического романа «Один на дороге». Снимаю шляпу перед его памятью.