Хозяин и собака
Шрифт:
Иное дело Персиваль. Тот, стиснув зубы, терпел. Плетки он боялся не меньше Баушана, но отведывал ее, к сожалению, чаще, потому что, вопервых, я был тогда моложе и вспыльчивее, а во-вторых, его дурость нередко выражалась в упрямом и злобном своевольстве, которое бесило меня и которое невозможно было оставить безнаказанным. Когда, выведенный из себя, я срывал с гвоздя плетку, он, правда, заползал на брюхе под стол или скамейку, но при наказаний не издавал ни единой жалобы, разве только тихо застонет, если я уж очень больно хлестну, а дружище Баушан, тот, стоит мне протянуть руку к плетке, уже заранее пищит со страху.
Короче говоря – ни самолюбия, ни выдержки! Впрочем, поведение Баушана редко дает повод к такого рода крайним мерам, поскольку я уже давно отвык требовать от него действий, несовместимых с его натурой, что, конечно, могло бы привести к неприятным столкновением.
Так, например, я не спрашиваю с него никаких фокусов, да это было бы и бесполезно. Он не ученый, не балаганное чудо, не танцующий на задних лапах дурашливый пудель, он полный энергии юный охотник, а не какойнибудь профессор. Я уже упоминал о том, что он великолепно прыгает.
Когда нужно, Баушан преодолевает любое препятствие; если оно слишком высоко,
Сколько я его ни заставлял перепрыгивать через такое воображаемое препятствие – не желает, и баста! Бывало, обозлишься, возьмешь Баушана за загривок и, хоть он и верезжит, перебросишь через жердь, а он, шельмец, еще делает вид, что ты только этого и хотел, и приветствует такое сомнительное достижение прыжками и восхищенным лаем. Можно бить его, ласкать – ничем его не проймешь и не переубедишь: разум Баушана восстает против явной бессмыслицы чистого фокуса. Он вовсе не невежа, он рад угодить хозяину – и не только по собственной охоте, но и по моей просьбе или приказанию с готовностью прыгает через сплошную изгородь и очень бывает доволен, когда я его за это похвалю и приласкаю. А вот через жердь или тросточку он ни за что не прыгнет, а непременно проскочит под нее, хоть ты его убей. Он будет ползать у ног, скулить, молить c пощаде, потому что боится боли, боится, как самый последний трус, но никакой страх и никакая боль не заставят его пойти против внутреннего своего убеждения, хотя физически прыжок через тросточку для него сущий пустяк. Потребовать этого от него не значит ставить перед ним вопрос, будет он прыгать или нет; вопрос предрешен, и приказ может привести только к одному – к порке. Ибо требовать от Баушана непонятного и, по непонятности своей, невыполнимого, с его точки зрения, значит только искать повода к пререканиям, ссоре и порке, которые, по существу, уже заключены в самом требовании. Таково, насколько я понимаю, мнение Баушана на сей счет, причем я отнюдь не уверен, вправе ли мы назвать это Упрямством. Упрямство может и должно быть сломлено; Баушан же скорее Умрет, нежели станет исполнять какие-то бессмысленные фокусы.
Загадочная душа! Такая близкая и вместе с тем непонятная, а в некоторых проявлениях своих столь чуждая, что слова наши бессильны охватить ее внутреннюю логику. Как, например, объяснить тягостную по своей нервной напряженности и для участников и для свидетелей церемонию встречи и знакомства или хотя бы взаимного ознакомления двух собак?
Сотни раз на прогулках с Баушаном я наблюдал такого рода встречи, вернее сказать, оказывался невольным и растерянным их свидетелем, и всякий раз во время такой сцены обычно понятное мне поведение Баушана оставалось для меня книгой за семью печатями, – при всем сочувствии к нему, мне не удавалось вникнуть в ощущения, законы и родовые обычаи, лежавшие в основе его действий. Поистине нет ничего более мучительного, захватывающего и рокового, чем встреча двух собак на улице; кажется, будто над ними властвуют недобрые чары. Это какая-то связанность – другого слова не подберешь, – они и хотели бы, но не могут пройти мимо друг друга, и замешательство их не знает границ.
Я уж не говорю о таком случае, когда одна из сторон находится взаперти за высоким забором; правда, и тогда нельзя предугадать, как тот и другой поведут себя, но это все же наименее опасная ситуация. Они чуют друг друга бог знает на каком расстоянии, и вдруг Баушан, как бы ища у меня защиты, начинает жаться к моим ногам и скулить, выражая такую бесконечную душевную боль и тоску, какую никакими словами не передашь; меж тем чужая собака за забором подымает свирепый лай, будто бы рьяно охраняя владения хозяев, лай, который, однако, тоже нет-нет да и сбивается.на плаксиво-ревнивое и жалобное повизгивание. Мы приближаемся, вот мы уже поравнялись с забором. Чужая собака поджидает нас, она бранится и оплакивает свое бессилие, кидается, как безумная, на забор, всем своим видом показывая (насколько это серьезно, одному богу известно), что непременно разорвала бы Баушана в клочья, если бы только ей –дали волю. Тем не менее Баушан, который преспокойно мог бы остаться рядом со мной и пройти мимо, подходит к забору; он не может иначе поступить, он сделал бы это, даже если бы я ему запретил: пройти мимо – значило бы преступить какие-то внутренние законы, куда более глубокие и нерушимые, чем мой запрет. Итак, он подходит к забору и прежде вГсего со смиренным и невозмутимым видом совершает жертвоприношение, которое, как ему известно по опыту, должно несколько успокоить и хоть ненадолго умилостивить противника, – во всяком случае, на то время, пока он в другом месте, пусть даже рыча и повизгивая, занят тем же делом. Вслед за тем оба пса срываются с места и начинают гоняться вдоль забора, один по одну, другой по другую сторону, не отставая друг от друга ни на шаг и совершенно молча. В конце участка оба одновременно поворачивают и мчатся обратно. И вдруг, на середине, останавливаются как вкопанные, причем уже не боком к забору, а перпендикулярно к нему, и, приставив нос к носу, замирают. Так стоят они довольно долго, чтобы затем продолжать свое странное и ничем не оправданное соревнование в беге, плечом к плечу, вдоль забора. Но вот наконец Баушан, пользуясь своей свободой, удаляется. Какая ужасная минута для запертого пса! Он не может этого вынести, усматривает беспримерную подлость в том, что другой вздумал так вот, ни с того ни с сего, взять да уйти, он рвет и мечет, носится, как безумный, взад и вперед, грозится перескочить через забор, чтобы расправиться с изменщиком, и шлет ему вдогонку самую страшную ругань и проклятия. Баушан все это слышит и, должно быть, болезненно переживает, о чем свидетельствует его тихий и смущенный вид; но он не оглядывается и не спеша трусит дальше, а оскорбительная брань за нами мало-помалу переходит в повизгивание и затем смолкает.
Так примерно
Баушан, который только что беззаботно прыгал вокруг, начинает пятиться Повизгивая и скуля, льнет ко мне, и, хотя я затрудняюсь сказать, какие чувства выражают эти идущие из глубины души звуки, они настолько отличны от всех других, что по ним я безошибочно угадываю приближение незнакомого пса. Надо глядеть в оба: так и есть, вон он идет, и еще издали по его нерешительному и напряженному поведению, ясно, что пес тоже заметил Баушана. Мое замешательство, пожалуй, ничуть не меньше; я отнюдь не жажду этого знакомства. «Пошел прочь! – говорю я Баушану, – Что ты вертишься под ногами? Неужели вам нельзя договориться между собой где-нибудь в сторонке?» И я тростью пытаюсь отогнать его, потому что если дело дойдет до драки, что отнюдь не исключено, – неза– висимо от того, понимаю ли я ее причины или нет, – то разыграется она у моих ног, причинив мне совершенно излишние волнения. «Пошел прочь!» – тихо повторяю я. Но Баушан не идет, он весь как-то скован робко жмется ко мне и лишь на минутку отходит к деревцу принести традиционную жертву, причем я вижу, как незнакомец в отдалении приносит свою. Теперь нас разделяют всего каких-нибудь двадцать шагов, напряжение еще возросло. Незнакомец прижался к земле и вытянул голову, точно тигр, готовый к прыжку, и в этой разбойничьей позе поджидает Баушана, явно намереваясь в подходящий момент кинуться на него. Однако ничего подобного не происходит, да и Баушан, по-видимому, этого Не ждет; так или иначе, он идет прямо на подстерегающего его хищника, идет, правда, очень нерешительно, скрепя сердце, но все же идет, как пошел бы далее в том случае, если бы я его бросил: свернул на боковую дорожку, предоставив ему самому выпутываться из беды. Сколь ни тягостна бму эта встреча, он не помышляет о том, чтобы уклониться от нее и улизнуть. Он идет будто зачарованный, он связан с другим псом невидимой нитью, оба они связаны между собой невидимыми таинственными нитями, которые не в силах порвать.
Теперь нас разделяет всего два шага.
Тут другой пес тихонько подымается, будто никогда не прикидывался тигром из джунглей, и стоит точно так, как Баушан, – словно оплеванные, не зная, на что решиться и как быть, стоят они друг против друга и не могут разойтись. Они и хотели бы уйти, – недаром же они грустно косятся по сторонам, – но обоих будто придавило сознание общей вины. Напряженно, с хмурой настороженностью, они придвигаются и трутся боками, обнюхивая друг у друга основание хвоста. При этом они обычно начинают урчать, и я, понизив голос, предостерегающе окликаю Баушана, ибо сейчас, сию Минуту, должно решиться, произойдет ли драка, или чаша сия меня минует. Но, неизвестно как и еще менее почему, драка завязалась – Баушан чужая собака сцепились в беспорядочный клубок, из которого вырывается яростное хриплое рычанье и приглушенный визг. Тогда, во избежание несчастья, я начинаю орудовать тростью, хватаю Баушана за ошейник или загривок, чтобы стряхнуть повисшего на нем пса, и делаю еще много такого, отчего у меня долго потом трясутся руки и дрожат колени. Бывает, однако, что после всех приготовлений и церемоний встреча протекает гладко и, сверх ожиданий, кончается ничем. Но даже когда дело обходится без драки, им трудно сойти с места, их все еще крепко связывает какая-то внутренняя нить. Уж кажется, они благополучно разошлись, не топчутся больше бок о бок, а стоят почти на одной линии, – чужая собака, повернув шись в мою, Баушан – в противоположную сторону, – они не глядят друг на друга, почти не поворачивают головы и только уголком глаза, насколько это возможно, следят за тем, что происходит позади. Но, несмотря на отделяющее их теперь расстояние, крепкая и тягостная нить все еще держится, и ни тот, ни другой не знает, наступила ли минута избавления, обоим до смерти хотелось бы уйти, однако какая-то непонятная совестливость их удерживает. Но вот наконец чары развеялись, нить порвалась, и Баушан, словно избавившись от смертельной опасности, с легким сердцем, весело срывается с места.
Я рассказал об этом, чтобы показать, какой чуждрй и непонятной кажется мне в иных случаях внутренняя жизнь такого близкого друга: испытывая почти суеверный страх, глядишь и недоумеваешь и скорее чувством, нежели разумом, пытаешься в нее вникнуть. В остальном душевный мир Баушана не представляет для меня тайны, с сочувственной улыбкой разгадываю я смысл его поступков, игру его физиономии, все его поведение. Как знакома мне, например, манера Баушана громко, с визгом зевать, если он разочарован прогулкой, слишком короткой и неудачной в спортивном отношении, что случается, когда, поздно сев за работу, я только перед самым обедом выхожу с ним пройтись и почти тут же поворачиваю обратно. Он идет рядом со мной и зевает. Зевает самым бессовестным и неприличным образом, отчаянно, с визгом, раздирая пасть и принимая оскорбительно-скучающий вид. «Хороший же у меня хозяин! – кажется, говорит этот зевок. – Поздно ночью я ходил встречать его к мосту, а сегодня он засел за своей стеклянной дверью, заставил меня прождать целое утро, хоть подыхай со скуки, а когда наконец удосужился выйти со мной погулять, сразу повернул обратно. Даже нюхнуть дичи не дал. А-а-а-и-й!
Хороший же у меня хозяин! Разве это хозяин! Дрянь, а не хозяин!»
Вот о чем с грубой прямотой говорят его зевки, – не понять этого нельзя. Я сознаю, что он прав, что я виноват перед ним, и, думая его утешить, протягиваю руку, чтобы похлопать его по плечу или погладить по голове. Но не больно-то он нуждается в моих ласках, он и принимать их не хочет, снова еще более неучтиво зевает и увертывается от моей руки, хотя по натуре, в отличие от Перси и в полном соответствии со своей простонародной чувствительностью, очень любит всякие нежности. Особенно нравится Баушану, когда ему почесывают шею; у него даже выработалась забавная манера подталкивать головой мою руку себе под подбородок. А то, что он не настроен нежничать, помимо разочарования, объясняется еще и тем, что на ходу, точнее говоря, когда я в движении, он не видит в ласках ни прелести, ни смысла. Он пребывает в слишком мужественном расположении духа, чтобы находить в этом вкус. Но стоит мне сесть, как все разом меняется. Баушан всей душой рад любезничать и отвечает на мои ласки даже, я сказал бы, с излишней неуклюже-восторженной навязчивостью.