Храм Согласия
Шрифт:
Госпиталь предстояло разместить в одной из пражских муниципальных больниц для бедных. Ираклий Соломонович Горшков не только приехал раньше своих сослуживцев, но и успел начать косметический ремонт здания. Где-то он раздобыл гашеной извести, синьки, кистей, нанял маляров-чехов, которым платил квадратными банками американской свиной тушенки, и в помещении уже заканчивалась побелка. Еще вчера обшарпанные, пропитанные лекарствами и затхлой плесенью стены и потолки палат вкусно пахли известкой и сияли подсиненной белизной.
– Девочки! – радостно встретил медсестер и санитарок Ираклий Соломонович. – Пьять, шесть, десять девочки – вода есть, веники есть, мило есть, швабры есть, трапки есть – все у меня есть! После обеда заселяемся!
Александра с удовольствием откликнулась
Вот и сейчас она прошлась по палатам, где ее сослуживицы уже приступали к делу, и выбрала самый трудный участок – больничный коридор, покрытым слоем грязи и залитый известкой, которую чехи явно не жалели для русских братьев-освободителей. Да, тогда все вспоминали, что они братья-славяне, притом очень искренне и на полном серьезе. Маленькая колонна госпиталя втянулась в Прагу на рассвете, их не встречали ликующие толпы, как вчера наши танки, но дорога была засыпана цветами, по увядшим пионам, нарциссам, тюльпанам, по веткам сирени они и въезжали в освобожденный от немцев город. Такое не инсценируешь, такие встречи бывают только в порыве всенародного единодушия.
Коридор был широкий, между почти прогнившими половыми досками чернели щели в палец толщиной – больница для бедных, она и есть больница для бедных. Первым делом Александра заперла вход с улицы и оставила открытым вход со двора. Когда она вышла на крылечко с обкрошившимися бетонными ступенями, едва заметная глазу тень вдруг промелькнула из-за ее спины, и она почувствовала прикосновение чьей-то ладони – легкое, легкое, почти невесомое, но очень теплое – так обычно прикасалась к ней мама. Александра обернулась – никого за ней не было, ни единого человека. Но почему же так радостно дрогнула ее душа? Галлюцинации? Или нечто другое, неподвластное горизонтальной логике рацио?…
Ясный, солнечный день поднимался над Прагой. Предутренний туман быстро рассеивался, и с каждой минутой открывались все новые очертания прекрасного города, в котором ей предстояло прожить еще тринадцать месяцев, почти четыреста дней, увидеть Злату Прагу во многих подробностях и подружиться с чехами. В тот первый мирный год чешские хирурги постоянно приходили в их госпиталь с просьбами о консультациях, и им никогда не отказывали. Случалось Папикову с его помощницами Александрой и Наташей как оперировать чехов у себя в госпитале, так и выезжать на сложные операции в другие гражданские клиники города. В скром времени Прага стала для Александры Александровны городом ее самой сокровенной тайны, тайны, которую она могла доверить только маме, если бы мама была рядом…
Она положила у порога открытых настежь дверей мокрую мешковину, чтобы приходившие со двора натаскивали за собой поменьше грязи, и вышла с ведром к литой чугунной водопроводной колонке, стоявшей посреди больничного дворика. Люди во дворе работали споро, весело,
Водопроводная колонка работала наилучшим образом – после каждого качка длинной железной ручкою вода выплескивалась из горловины колонки широкой, мощной, искрящейся на солнце струей. Воодушевленные общим трудом люди забыли обо всех своих горестях и полной грудью вдыхали радость бытия, как чистый весенний воздух. Больничный двор и сама больничка преображались на глазах, а тут еще прибавляли душевного подъема постоянно кланяющиеся, прижимающие руки к сердцу, светящиеся от благодарного благорасположения чешские маляры, закончившие побелку внутри и приступившие к фасаду здания. Господи, а какой ясный день сиял над миром! Каким нежно-розовым облачком смотрелось цветущее миндальное дерево у дальнего забора, уже выкрашенного бьющей в глаза ультрамариновой краской. Словом, было так хорошо, и от всего этого вместе взятого веяло такой вечной радостью и вечной весной, что даже самые заскорузлые души раскрылись в надежде на свою долю счастья и добра.
Ираклий Соломонович Горшков во главе всех четырех порожних студебекеров убыл со двора по одному ему известному маршруту. Как сказал Ираклий Соломонович, вытерев скомканным платочком бледный лоб марсианина: “В одно место”. Так он сказал Папикову, игриво моргнул сразу обоими голубыми глазками, еще раз вытер испарину со лба – и был таков. Все знали, что “места” Ираклий Соломонович знает, как никто другой, а значит, приедет с добычей: не зря ведь он велел покидать в кузов головной машины тридцать двухкилограммовых банок американской тушенки – самой твердой валюты тех дней.
Александра намыливала доски пола большим куском темного хозяйственного мыла, оттирала первую грязь веником, смывала, а потом скоблила широким армейским ножом, который остался у нее еще со времен службы в штурмовом батальоне морской пехоты; потом опять смывала, снова намыливала, драила веником, скоблила ножом и так двигалась потихоньку от закрытой ею парадной двери к черному ходу. Скоро к Александре присоединилась “старая” Наташа, теперь уже всем известная как фронтовая жена Папикова. В четыре руки дело пошло еще веселее. “Квартетом легче и петь, и жить”, – как говаривала когда-то тренер по акробатике Матильда Ивановна, старшая жена Вовы-Полторы жены. Квартетом наверняка хорошо, да и дуэтом тоже, оказывается, очень неплохо.
Прибиравшие в палатах женщины запели, сначала вразнобой и разные песни, а потом наладились на одну, хором – двери кругом были открыты, и в гулком пустом помещении все слышали друг друга очень хорошо.
По-зара-ста-ли стеж-ки, дорож-ки,
Где про-хо-ди-ли ми-лого нож-ки,
По-зара-ста-ли мо-хом, тра-вою,
Где мы гу-ля-ли, ми-лый, с то-бою…
Всем безумно хотелось домой, к нормальной гражданской жизни, и в каждом голосе и в общем хоре было столько тоски и столько надежды на выстраданное счастье, как казалось всем тогда, на счастье, завоеванное безусловно, безоговорочно.