Храни тебя бог, Ланселот!
Шрифт:
— Слушай, Ивэйна, внимательно, потому что надо мне о важном спросить тебя. Как желаешь ты меня называть?
— Зачем спрашиваешь? Как сам пожелаешь.
— Будь по-твоему. И еще спросить хочу… Все это время ты смотрела за мной безотлучно?
— Н-ну… иногда ведь и поспать было надо, да только спала совсем немножко. Сама хотела подле тебя быть все время.
— А я-то совсем беспомощный… Кто же убирал меня да обмывал?
Спокойно, безо всякого смущения смотрела Ивэйна на Ланселота.
— Я.
И тебе… не противно было?
— Худо знаешь ты женщин. Если надобно обиходить мужчину, который по нраву пришелся… тогда ничего не трудно.
— Если так, Ивэйна… — И такая волна благодарности
Ивэйна, опустив голову, вышла и от дверей еще раз оглянулась на улыбавшегося ей Ланселота. Все скоро собрались. Мать молилась, отец ждал спокойно, Овэйн же посмеивался, стоя за ними.
— Хозяин, — заговорил Ланселот, — сейчас мое положение всем незавидно. Но, поверь, я умею владеть мечом да и землю обрабатывать научился, просто так, по своей охоте. Нечего мне предложить тебе, кроме себя самого, моего меча да коня. И еще — люблю дочь твою. Если по мысли тебе это, зови священника, и тогда Ивэйна, — глянул он на нее, — не по имени станет меня называть, а назовет своим мужем.
— Но почему?.. И как же зовут тебя?
— Имя мое… Годревур.
— Ну что ж, господин Годревур, ежели не увезешь отсюда дочь мою, то видом своим и силою ты нам приглянулся, так что в семью я с охотой приму тебя.
— Услышал господь мои молитвы, — прошептала мать.
— Да, он крепко скроен, — весело ухмыльнулся Овэйн.
— Ивэйна, — негромко обратился к девице Ланселот. — Ты-то согласна?
Ивэйна быстро головой кивнула, но не вымолвила ни слова.
— А коли так, — распорядился отец, — ступайте-ка все прочь отсюда, им найдется теперь, о чем говорить.
Все поспешно вышли, кто за священником побежал, кто готовить все к обручению начал.
— Ланселот! — Ивэйна казалась неспокойною. — Почему сказал ты, будто зовут тебя Годревуром?
— Потому, — колебался он, — потому… довольно того, что ты будешь знать: Ланселот я. Другим до того дела нет. А скажи, Ивэйна… что сталось с Драконьим замком?
— Его дотла порушили и подожгли.
— А Дракон?
— Его люди Дарка убили.
— Словом, конец ему. А коли так, прекрасная и нежная ликом Ивэйна, призови-ка ты сюда отца своего да скажи ему: прошу я его освободить меня от бороды этой!
О том, хорошо ли вышла хроника эта или она ничего не стоит, судить не мне. Я сделал, что было по силам моим, и, как говорил уж вначале, одной только истине послужить старался, а не моде, не вкусу. Если сам я не заблуждаюсь, то в хронике сей была одна часть — юные годы Ланселота, — когда истина (справедливость) и вкус совпадали, существовали одновременно; читать эту часть, наверно, было приятней. Я имею в виду тот период, когда Ланселот побеждал бескровно и тем заслужил себе право пойти на настоящую битву. Про те времена, думаю, легче и приятней читать сие писание, чем позднее, когда настала ужасная пора в его жизни — пора крови, мести и сведения счетов. Ибо все это вкус оскорбляет. Это лишь справедливо. Так-то случилось, по разумению моему, так все и было.
Еще в самом начале моей хроники я сказал сразу, что не Ланселот убил Дракона и что с Мерлином, в живом обличье его, он никогда не встречался. Видел же его только в лихорадочном сне, после чего — это так — быстро пошел на поправку, но с ясною головой и спокойным взором он Мерлина не видел ни разу. Потому и не видел, что слишком уж был заносчив, исполнен мести, потому что был слишком прекрасен, и только. Я же понял, что Мерлина увидит лишь тот, кто поостыл и перестрадал, кто сражался, но если и побеждал, то вопрос еще — победил ли. Слишком неуемен и весел был Ланселот, слишком молод, и потому, как ни много слышал о Мерлине, как ни любил его, любил он себя и суть сей могучей идеи так и не понял. Дальше мне рассказывать трудно, и потому я хочу сказать сразу точно и ясно: я беседовал с Мерлином, даже дважды, но встречи эти не к великой радости мне послужили. Ибо означали они также и то: в чем-то я, наверное, меньше, чем Ланселот.
Ведь не каждому дано увидеться с великим сим королем волшебником. Сила Мерлина заключается в том, что хотя мог бы — чудеса творить не желает, от приверженцев своих требуя борьбы и труда. И я говорю достоверно: если уж решился я положить на весы справедливости самый нрав Ланселота, его слабости, помыслы, его битвы и самому, перед собою, нести ответ за него, то надобно мне вдвое больше мужества, чтобы пересказать эти два разговора, как должно. Ланселот жил, сражался и умер. Но Мерлин — как сейчас вижу его спокойный взгляд, чудовищную его тяжесть, от коей трещит грудная клетка, — Мерлин жив! И кому же могу я доверить повествованье обо всем происшедшем и о том, как все завершилось, — тех минутах, что для меня успокоение принесли, но и беспокойство? Народным балладам? Но хорошо ль они помнят? Или бардам, душой увлекаемым в выси и потому пролетающим мимо истины? Или святым отцам? Хронистам? Эти-то ничего не умеют, разве что вещать важным тоном. А коли так, то должен был я рассказать, какую битву вел Ланселот, за что и сколь люто сражался. Теперь же должен поведать еще и о том — и, кажется, это самое трудное, — что произошло между Мерлином и мною.
А потому это трудно, что сам я не ведаю, о ком вспоминаю приязнью. О Гиневре ли, что только смеялась, потом возжелала смерти моей, а потом лила слезы? Или об Артуре, в решительный миг оказавшемся трусом? О Галахаде — его-то очень любил Ланселот, он был словно тигр, но отпрянул, узнав, что не он Избранный Рыцарь? Так о ком же? Должно быть, о Вивиане, Годревуре о Дарке! И, пожалуй, о Ланселоте.
О них еще, кажется, я вспоминаю с охотой.
Первое появление Мерлина было очень уж странным: оно не породило во мне — хотя отличалось таинственностью — ни потрясения, ни испуга. Дом мой уже затих, я сидел в том самом покое, где держу свои несколько книг и где устраиваем мы наши скромные трапезы и веселые праздники. Передо мной колыхался язычок лампады, и я писал свою хронику. И вот, погружая перо в чернильницу, я поднял глаза: напротив меня сидел по другую сторону стола Мерлин. Сидел, на руку опершись головою, и улыбался.
— Ты что же, писец?
Я уже стоял перед ним и — чего мне стыдиться? — приветствовал его низким-низким поклоном.
— Нет, господин мой! Но я рассудил, что я и есть тот человек, который вправе написать кое-что про Ланселотовы битвы.
— Это верно, — кивнул он. — Да только все ли ты знаешь?
— Государь мой, я пишу лишь про то, что пережил сам и знаю.
— Неправильно делаешь, — покачал он головой. — А может, я бы помог тебе? Ты подумай! Истинному хронисту не то одно следует знать, что испытал он, но и то, что происходило.
— Оно так. Но скажи, господин Мерлин, откуда мне знать, что происходило здесь в самом деле?
Мерлин молчал и смотрел на лампаду. Потом, так внезапно, что я вздрогнул, обернулся назад и указал на стену.
— Вижу, это меч твой.
— Да. Висит вот. Но из ножен я вынимать его уже не хочу. Любить люблю, отказаться от него мне было бы трудно, но не хочу, чтобы опять он сверкнул в руке моей!
— Почему?
— Потому… — Кажется, я сказал это суровей, чем намеревался, и с тех пор сожалею о том неустанно, — …потому что довольно уж битв! Пусть женщины рожают без страха, да и в руках мужчины плуг полезней, чем меч. Вот так я мыслю, король Мерлин.