Хранить вечно
Шрифт:
Когда я сверху услышал возню и спросил, что там происходит, Федя-Нос доверительно улыбнулся:
– Это их личные дела. Вы не мешайтесь, майор. Верьте мне, не надо. Я уж двадцать лет по тюрьмам и лагерям… Хотите живым быть, так думайте только за себя, ну там еще за партнера, за кореша можно. А эти сидорполикарпычи вам кто? Они б вас самого без соли схавали. Я этих гадов знаю. За тряпку убьют человека, за кусок сала душу вытянут. Вот вы, фронтовики, вояки, а разве они вас жалели, что вы голодаете и ничего кроме шинелек не имеете?
Капитан и Петя-Володя поддержали.
– Правильно,
– Вот это правильно, точно. – Федя-Нос еще долго объяснял, как благородны и бескорыстны воровские нравы. – Мы не зажимаем, не закачиваем харчей, если рядом голодный. Пока есть – рубай-хавай. А завтра – даст Бог день, даст и пищу. И барахла не жалеем, как барыги. Хоть какой там костюм – бостон или пальто-коверкот, пойдет за буханку хлеба, за жменю махорки.
Герман Иванович, получая в Бресте передачи, всегда угощал нас. Теперь он шептал мне:
– А знаете, ведь это даже справедливо. Эти бендеровцы и полицаи нас с вами зарезали бы, если бы только могли. А уж поделиться с голодным – никогда. Я их знаю, всю жизнь прожил рядом. Они – страшная публика. Жадные, скупые, русских и поляков ненавидят, а уж про евреев и говорить нечего, они их убивали и продавали – первые помощники немцам были. И советская власть им, как черту ладан…
Снизу доносились подавленные вздохи и слезливый шепот:
– Ой, Алик, миленький, Коля, послухайте, это ж последняя пара кальсон, они латаные… Ой, не забирайте хоть этот кусочек. Мне ж дохтур велел, я без сала помру…
Петя-Володя и Федя-Нос лежали, свесив головы в проем нар. Федя изредка командовал, а Володька торжествующе хихикал и оглашал «сводки с комментариями».
– Сала два, нет, три куска – кил на шесть потянет… От, Герасим, хрен восемь на семь… Сухарики белые!… Это хорошо в зубах поковырять сухариком… Ах ты бендера сучья, жалился, ему пайки мало, а какие сухари зажал… прохаря хромовые! Ах ты полицейская морда, в лагерь, как на парад ехает… Сахарок, сахарок!… Кила два будет… Ай да пан Иващук, а еще косил под доходягу!…
Алик и Коля передавали наверх трофеи. Федя-Нос этаким хлебосольным барином одаривал нас всех, быстро кромсал сало, отсыпал сахар – и мы ели. Было стыдно до тошноты. Но разве лучше, если все сожрут сами блатняки? А те чего прятали? Зачем скулили, прибеднялись? И как за них заступаться, если они трусливо, безропотно уступают? Голод, ослабленный было духотой, жаждой, подавляемый сознанием – до завтра, до новой пайки ждать нечего, при виде розоватого сала и рыжих пшеничных сухарей начинал больно саднить в животе, душить, сжимать гортань, рот…
И я впивался в кусок сала, подаренный вором, впивался зубами, губами, языком. Приказывал себе не спешить, откусывать мельче, длить блаженство. И сухарь сначала облизывал, обсасывал, пока не станет мягче, и обгрызал осторожно, чтоб не терять крошек.
Снизу в проеме широкое, плоское лицо Герасима, мокрое от пота и слез, грязно-седая
– Люди добрые, дайте ж и мне хоть кусочек сала покуштовать.
Петя-Володя насмешливо поучал.
– Что ж ты, георгиевский кавалер, фитьфебель, такое ховал. Вот сам от себя и сховал.
Это страшно трудно – оторвать кусок от чужого ворованного сала и бросить владельцу. Страшно трудно. Но отрываю и даю. И Герман Иванович отрывает и дает. Герасим бормочет – спасибоньки, спасибоньки и смотрит на нас колюче-ненавидяще. А на ФедюНоса, который только щелкает его несильно по низкому лбу под седым ежиком, таращится подобострастно. Федя командует:
– Исчезни, Сидор Поликарпович. Не порть людям аппетит. А ты, майор, понимай: хай он подохнет сегодня, а мы завтра. Вот это значит жизнь.
До Горького мы ехали почти неделю. Подолгу стояли где-то возле Москвы и в самой Москве.
Наверху мы впятером жили просторно. Герман Иванович прилежно «тискал» сентиментальные романы. Иногда я сменял его, рассказывая эпизоды из русской истории или приключения Шерлока Холмса и патера Брауна.
Внизу на скамьях и под скамьями теснились человек десять, а то и двенадцать. Количество менялось. Одних уводили, других приводили. Конвоиры иногда пересаживали арестантов в другие камеры. Выводили на оправку, а потом по ошибке загоняли к соседям либо вдруг «жалели» – вот ты и ты, давай, выходи, подыши. Делалось это для того, чтобы Алик, Коля и малолетка и их коллеги в других купе могли спокойно «проверять» вещи. Когда они просили: «Начальничек, оправиться», их пускали вне всякой очереди, и они забирали с собой добытые из чужих чемоданов брюки, пиджаки, белье и возвращались с хлебом, воблой, махоркой. Объясняли: вот конвоиры по-человечески пожалели и выменяли на станции. Но хлеб был точно такой же, как те пайки, которые мы получали по утрам, не взвешенные, разнокалиберные. И вобла была такая же, как нам выдавали после Москвы.
Начальник конвоя, румяный розовомордый лейтенант в скрипучих сапогах, похаживал по коридору. Он распоряжался уверенным баском и время от времени приговаривал, наслаждаясь своим голосом и остроумием: «Я научу вас свободу любить!»
В одном или двух купе ехали женщины. Когда «воровайки» начали «проверять» и «курочить» спутниц, среди них нашлись голосистые бабы, матерившиеся пронзительными базарными голосами:
– Грабют… конвой, гады, чего смотрите? Мы жалиться будем. Грабют, сучки. Ты не лезь мне в глаза – это мои сухари, тебе не дам. Убью суку, а не дам ни крохи…
Коля яростно честил гадюк, фашисток, зажимал. Он и еще несколько таких же горластых из соседних камер заступались за своих подруг.
Конвоиры, гремя ключами, вытаскивали кого-то сначала из одного купе, потом из другого.
Женский голос умоляюще-визгливо:
– Ой, начальничек, ой, миленький, то не я, ей-богу, не я, чтоб мне деток моих не видеть… Ой, не бейте.
Жирный голос лейтенанта:
– Я научу вас свободу любить.
В другом конце скулил гнусавый мальчишка:
– За что меня, за что меня? Гражданин начальник, я ж ничего не брал. Гражданин начальник… ой, не бейте, ой, не буду… ой, ребра сломал… Ой, ой, ой! – Крик взвивался, захлебывался…