Хранитель древностей
Шрифт:
— В следственном корпусе?
— Еще повыше. На седьмом небе, у гражданина наркома. Вот во дворе радио недавно замолкло, значит, уже час доходит. Если через часа два или три не будете спать — услышите сами.
— Что?
— Люди будут возвращаться с допроса. Кто придет, а кого под мышки притащат. Если проснетесь, послушайте. Это любопытно. Ну, хорошо, спим.
Буддо отошел от него, лег на кровать, вытянулся, натянул до горла ужасное солдатское одеяло и почти сразу же захрапел. И лицо у него стало ясное и довольное. Чувствовалось, что он для себя все вопросы уже давно решил и седьмое небо его никак не волновало.
…Зыбин лежал и думал. То, о чем говорил Буддо, было совершенно невозможно. Бить тут не могли, как не могли, например, есть человеческое мясо. Орган высшего
А раз у него произошел один разговор с директором, и он тоже был не совсем прямым и откровенным, но то, о чем не могли говорить, они тогда договорили до самого конца. Директор в то утро сидел в кабинете и читал «Известия». Когда Зыбин вошел, он легко отбросил газету — она соскользнула по стеклу на пол, — встал и пошел по кабинету.
— Ну, гады! — сказал он крепко. — Ну, мерзавцы, даже читать противно! То есть никакого уже стыда и совести не осталось. Все наружу. Читал?
Зыбин покачал головой.
— Прочти! Удовольствие получишь. Ах, гады! Ах, собаки! Плачут, на колени падают, просят учесть, клянутся еще быть полезными.
— И учтут?
— Да, как раз учтут! — огрызнулся директор. — Перешлепают, как собак, и все!
Зыбин ничего не сказал, только плечами пожал.
— А что ты как будто удивляешься? — рассердился директор. — Что ж, миловать за такие дела, что ли?
— Нет, не то, но зачем же они тогда каются?
— Хм! Зачем каются? А затем они каются, что жить они, дорогой, хотят. Очень даже хотят! От крымских вилл да курортов в крематории что-то не больно тянет.
— И что же, для этого нужно колоться?
— А ты бы не кололся? — усмехнулся директор. — Вот тебя бы там допрашивали, а ты бы дурака валял? Так, что ли?
— Но если доказательств нет.
— Нет? Есть! Такие доказательства есть, что лучше и не надо! Как их предъявят — так сразу все расскажешь!
И наступила тишина.
— Это вы про что? — спросил Зыбин.
— А про то, что нечего тебе дурачком прикидываться, — рассердился директор. — Да что они там, у тещи в гостях? С любовницей на постели валяются? Нет, там, брат, запоешь! Там что было и что не было — все припомнишь!
— Даже что и не было?
— Ты не говори, что не надо. За это знаешь что! Что было, припомнят. А каются потому, что процесс должен быть показательным, всенародным. Весь мир теперь смотрит на наш Колонный зал — поэтому и факты должны быть убедительные, яркие, простые.
— И правдивые?
— И правдивые! И, конечно, прежде всего правдивые. А что, разве у тебя есть причины сомневаться, что, скажем, Каменев или Зиновьев не враги народа? Или что Рыков не боролся против сплошной коллективизации, или что иудушка Троцкий из-за рубежа не ведет борьбу на фашистские деньги против нашего ленинского ЦК и лично против товарища Сталина? Есть у тебя такие факты, что этого
— Ну, положим, что так, но…
— Ну и все, раз так. И без всяких там «но»! А таким людям не место на нашей советской земле — ты осознаешь это или нет? Теперь дальше. Зачем, спрашиваешь, процесс? Да если бы они были рядовые шпионы, уголовная шпана, то было бы проще простого — прижал к ногтю, брызнули бы они, как вошь, — и все! И никаких оповещений не надо! Но ведь кто это? Председатель исполкома Коминтерна, Предсовнаркома, члены Политбюро, наркомы — от таких не отмолчишься. Надо, чтобы народ от них самих услышал, кто они такие и каковы их дела. И чтоб еще другое наши люди поняли. Всякое отступление от линии партии — это смерть или предательство. Вон какие люди были, а как скатились в болото оппозиции, как пошли не той дорожкой, то вон к чему и пришли! Так что же тогда о нас говорить, скажет советский человек. Куда же мы забредем, если мы начнем колебаться да умничать, не доверять сталинской линии? Вот для чего эти процессы и признания нужны. Ну, что ты опять хочешь сказать?
Зыбин пожал плечами.
— Ничего.
— Ну а раз ничего, то и нечего играть в этот самый бесклассовый гуманизм! Тоже мне засраная интеллигенция — он не понимает, не допускает! А вот Владимир Ильич допускал, он сказал: «Мы врага били, бьем и будем бить». А ведь был гуманист почище, пожалуй, твоего Льва Толстого.
— Почему Толстой мой?
— А чей же еще? Мой, что ли? Мне его задаром не надо! Тоже мне, развел в тридцать седьмом году непротивленье злу. Им можно, нам нельзя. Вот когда пойдешь домой, посмотри — там висит у входа один плакат. Очень наглядный плакатик.
Зыбин этот плакат уже видел. Им были оклеены все стены. Железная перчатка, усаженная шипами, душит змею. Змея извивается, хлещет алая кровь. Алая, человеческая, а не змеиная, и железные шипы тоже в крови, и весь плакат, как платок, промок от крови. А надпись: «Ежовая рукавица».
Вот с этого разговора сознание Зыбина как бы раздвоилось. Он не принял рассуждения директора в полный серьез — мало ли что ему придет в голову? — но в душе его вдруг угнездился темный, холодный и почти сверхъестественный ужас. Он боялся брать в руки газеты и все равно брал и читал их больше, чем когда-либо. Боялся говорить об арестах и все равно говорил. Боялся допускать до сознания то, что таилось в каких-то подспудных глубинах, но все равно в душе этот холод и мрак жил, нарастал и уже присутствовал при каждой встрече, при каждом самом беглом пустом разговоре. Но разум у него был еще защищен надежно этим вот «не может быть». И поэтому он действительно не знал, почему подсудимые на процессах так откровенно, так говорливо, так хорошо выглядят и почему они такой дружной и веселой толпой идут на верную смерть. И что их гонит? Неужели совесть?
…В ту же ночь, но, наверно, уже под самое утро, Буддо тихонько тронул его за плечо. Он открыл глаза и сразу же зажмурился. Свет бил в глаза еще более наглый, нагой и обнажающий. Все предметы при нем казались стесанными как топором. Он хотел что-то спросить, но Буддо больно, двумя пальцами сдавил ему плечо и сказал «тес!».
Где-то совсем рядом плакала женщина — плакала тихо, горько, придушенно, наверно, утыкаясь лицом в платок или подушку.
— Кто это? — спросил Зыбин, но Буддо опять сказал «тес!» и приложил палец к губам.