Хранитель древностей
Шрифт:
— Почему, спрашиваете? — спросил Буддо и подвинулся, чтоб дать ему место. — А потому, дорогой, драгоценнейший мой Георгий Николаевич, что осужденный по ОСО — это поручик Киже — арестант секретный, фигуры не имеющий. У всех порядочных заключенных статьи, а у этого буквы, у всех преступников на руках приговор, где видно, за что про что он страдает, и он — пожалуйста! — его всегда может предъявить, а у этого выписка. Все порядочные люди — воры, убийцы, насильники, спекулянты — в свободное время строчат кассации, а ему и писать некуда и не про что. Всех преступников освобождают по звонку, а этого — еще бабушка надвое сказала — то ли освободят,
Глава IV
…В тот день я все-таки достал краба. Директор не соврал, был такой грек. Он жил у моря в какой-то развалюхе и ловил всякую всячину: таскал курортникам звезд, морских ежей, змей, скорпионов, крабов. Когда мы подошли к его лачуге, он как раз возвращался с ловли. В одной руке у него была острога, в другой жестяное ведрышко. Увидев нас, поставил ведрышко, вытянулся и козырнул острогой. Высокий, загорелый, почти совершенно черный грек с острым лицом и усами.
— Здравия желаю, господа хорошие, — сказал он четко и насмешливо, — или теперь так не говорят? Да, граждане, граждане теперь говорят! — Он, видимо, уже здорово хватил и теперь смотрел на нас влажными веселыми глазами. — Здравствуйте, граждане, чем могу услужить?
Я взглянул на директора.
— Да вот, Сатириади… — начал он неуверенно.
— А, это вы, товарищ директор, — как будто только что узнал его Сатириади. — Здравствуйте, здравствуйте, здравствуйте, пожалуйста, Иван Никанорович. Вот по вашей-то части ничего что-то и не попадалось! Так, черепки всякие нестоящие есть. Зайдите, загляните?
— Да нет, нам краб нужен, — ласково сказал директор.
— Кра-аб? — как будто даже удивился старик. — А что же, на базаре их разве мало? Вон их сколько там, любого хорошего бери, хошь красного, хошь желтого.
— Да нет, нам такие не нужны, — сказал директор.
— Ну а каких же вам? Таких, что ли? — И он поставил ведрышко на землю.
Я посмотрел. В ведрышке была только желтоватая вода да черное выпуклое донышко. На донышке лежали две красных гальки, вот и все.
— А где же краб? — спросил я.
— А вот, — сказал директор и поддел ведро носком ботинка. И тут что-то двинулось, поднялась муть, я увидел, что черное — это не дно, а спина краба. Он был страшно большой и плоский, и, наклонившись, я разглядел на нем бугры и колючки, какие-то швы, края панциря, зубчатые гребешки.
Директор еще раз слегка встряхнул ведро, и тут краб шевельнулся, и в одном месте, очевидно возле усов, вдруг закрутились песчинки, словно ключ забил.
— Какой же он огромный, — словно сокрушенно покачал головой директор, — а ведь он, пожалуй, больше моего.
— Ну, сравнили! — качнул
— Да не мне, а вот этому молодому человеку, — кивнул на меня директор. — В Москву хочет увезти. Для науки. Если не очень подорожишься, конечно.
— Да что мне дорожиться! Дороже водки не возьму! Мне теперь водки много надо! Конпрессы спиртовые на палец буду класть. Может, разобьет кровь, а то — беда! — Он поднял ведрышко. — Ну, пойдем, коли так, в хату, не на пороге же рядиться!
Взял он, однако, с меня довольно дорого. Я отдал ему все, что имел, да еще у директора призанял полтинник. Но все равно мы считали, что сделали хорошее дело, и обратно не шли, а летели.
— Ну, пять не пять, — говорил весело директор, — но далеко, далеко не каждый год такие попадаются, тут он вам не соврал! Ладно, а что вы с ним делать-то будете? Ну, положим, вылущить я вам его помогу, а вот как его усыплять? Эфир ведь, пожалуй, его не возьмет — уж больно здоров! Придется хлороформировать, а где хлороформ взять? Может быть, у ваших докторов он есть?
— Ничего, — ответил я (теперь, когда краб сидел у меня в ведре, мне все казалось легче легкого), — я вот сейчас его посажу под кровать, а к утру он сдохнет. Они же без воды не живут.
— Пожалуй, — согласился директор.
И только мы поднялись на высокий берег, как сразу на нас налетела ты, Лина. Ты была в белом платье и черных очках, помнишь? Какая же ты была, а? Ах, Лина, Лина!
Он погрозил ей пальцем, хохотнул, повернулся на бок, и тут стерильно белый, ужасный свет наотмашь ударил его по лицу. Под утро свет этот набирал силу и становился таким пронзительным, что пробивал все: веки, ладонь, подушку — все, все! Зыбин ненавидел его. Сон был волей, а свет тюрьмой, и тюрьма эта присутствовала во всех его снах. Вот и сейчас — счастливые, свободные, веселые, они стояли на высоком берегу над морем, болтали, смеялись, а белый мертвенный свет, пробившийся из яви, горел над ним, и он все равно был в тюрьме.
Так у него всегда начинался кошмар; то и это мешалось, сон и явь перебивали друг друга, разрывали его на части, и он бился, бредил и вскакивал. Но сейчас он не бредил, сейчас он просто стоял и смотрел на Лину. А Лина взяла его под руку и сказала:
— Вот, Иван Никанорович, взгляните на рыцаря! Раньше рыцарь спасал даму от разбойников и увозил ее к себе. А этот вот рыцарь спас от разбойников и смылся! Слушайте, спаситель, ведь это же бессовестно, а?
Она говорила и держала его за ладонь, улыбалась и глядела прямо в глаза. Это было так хорошо, что он опять тихонько захихикал в подушку.
…Нога у нее, видно, Александр Иванович, прошла, а тогда на берегу она лежала как мертвая, на боку; вот так она лежала, смотрите, Александр Иванович, я покажу, вот так она лежала, и руки у нее были раскинуты, видите как? Как-то через голову. И такая восковая выгнутость и неестественность. Ведь и мертвые тоже лежат так. Вот почему я ее принял за мертвую. Но все это продолжалось не больше минуты, нет, меньше, меньше! Какая там минута, секунды какие-то! Она вдруг подняла голову и завопила на кого-то: «Бери и уходи! Бери и уходи! А то сейчас наши придут!»