Хранитель древностей
Шрифт:
Но вот ведь и приговоры пишутся так же, а ведь это документы, которые прочитают сотни миллионов, агитаторы, их заучат наизусть и будут на собраниях читать как молитву. «Являясь непримиримыми врагами Советской власти, такие-то имярека по заданию разведок враждебных государств…» Ведь вот как сейчас пишется. «Являясь»! Передовица, фельетон Заславского! Кольцов уже так не напишет! Нет, не просто «непримиримыми врагами Советской власти», а «ныне разоблаченными врагами народа» их надо называть. Злодеями-убийцами! Предателями Родины! Иудами! Чтобы эти слова вбивались в голову гвоздями, чтобы невольно вылетало из глотки не просто, скажем, Троцкий, а непременно — «враг народа, иудушка Троцкий»! Не оппозиция, а «банда политических убийц»! Эти слова понятны всем.
Итак:
«Список № 1 лиц, подлежащих розыску по делам политическим. Страница 20, № 52. Джугашвили Иосиф Виссарионов. (Вот он, казенный язык, — не Виссарионович, а именно Виссарионов, значит, по-старому, согласно крепостному праву), крестьянин села Диди-Лило, родился в 1881 году». Неточно, неточно, на два года раньше, милейшие, а может, и больше. А записывали так, чтобы позже забрали в солдаты. Впрочем, это было вам хорошо известно. Но форма есть форма.
«Обучался в Горийском духовном
Он встал и пошел по саду. Сильно пахло осенними увядающими травами и палой листвой. Запах был терпкий и какой-то постоянный. Он во все входил и был частью всего — и этим садом, и вечерним небом, и травой, и даже им самим — Иосифом Виссарионовым Джугашвили, как было записано в этой розыскной карте. Потому что на короткое время он действительно как бы стал тем Джугашвили, которого разыскивали по этому циркуляру еще 1 мая 1904 года…
Иосиф Джугашвили поднял с земли желтый лист и растер его между пальцами. Вот когда это случилось с отцом, тоже была осень. Он уже засыпал и очнулся от негромкого тревожного возгласа матери, и сразу же там, за закрытой дверью, зашумели, зашептало много людей, сначала громко, возбужденно, но все-таки приглушенно, а потом все тише и тише. Он поднялся и хотел выйти, но тут быстро вошла мать с керосиновой лампой в руках. Глаза у нее были красные и сухие. Она слегка уперлась ладонью в его лоб и приказала: «Спи». Люди же за дверью говорили все тише и тише, и вдруг что-то там случилось еще, кто-то вошел или вышел, и за ним вышли все, и мать вышла тоже. А утром, когда он проснулся, отца не оказалось. Все его нехитрое сапожническое хозяйство осталось на месте; табуретка, ящик вместо стола, колодки, иглы, кусок вара, клубок дратвы — а его не было. И осеннее его пальто осталось, и хороший костюм, и почти ненадеванные сапоги, все осталось, а его не было. Наутро мать сказала: «Нас теперь двое. Отец уехал». «Куда?» — спросил он. «В Баку, — ответила она, — а потом, может, и дальше». «А когда он вернется?» — спросил он. «Когда можно будет, тогда и вернется, — отрезала мать. — А пока мы с тобой вдвоем… Только ты об этом никому не говори». «Почему?» — спросил он. Она хотела что-то ответить, но вдруг слегка ударила его по затылку. Даже не ударила, а быстро провела рукой сверху вниз по волосам. «Я же сказала, что не надо об этом». Он молчал» и смотрел на нее. «Ну, вчера была большая драка, — объяснила она неохотно, — кто-то пырнул одного человека ножом. Кто — неизвестно. А отец с убитым был в ссоре и грозился его зарезать. Ну вот, того и зарезали, а отцу приходится бежать. А то его тоже зарежут. А наш дом опечатает полиция, и нас выбросят на улицу… Понял, да?» Он понял. Когда с ним так говорили дома, он понимал. Понимал он последнее время и другое: с отцом непременно должно что-то случиться. Последнее время в их доме нависло и все сгущалось что-то черное, тяжелое, недоговоренное, а при нем даже непроизносимое. До этого они жили как все люди, а сейчас в их доме то кричали, то говорили шепотом, то молчали. До этого отец часто приходил навеселе, и мать тыкала ему в лицо бутылкой: «На, съешь ее! Она тебе дороже всего!» А тут он однажды пришел совершенно трезвый, и как только мать отворила ему дверь, он ударил ее по лицу. Потом выхватил кривой сапожный нож и, замахнувшись, пошел на нее. «Вот, — сказал он, — помни, у нас в роду еще никогда…» Но мать закричала, бросилась в дверь, и он ушел. Пришел только под утро, пьяный, и мать его уже не ругала. За этим наступила пора молчания. Никто ни с кем не говорил. Мать утром кормила отца, отвечала на кое-какие вопросы, смотрела на него спокойно и страшновато. А затем все пошло как обычно. Но он уже знал: с отцом обязательно скоро что-то должно случиться. С этих пор на их дом опустилась тайна, то есть тишина. Он чувствовал эту тайну почти физически. Она мешала ему вольно дышать, болтать, интересоваться посторонним, сидеть на одной парте с товарищами, бегать на переменах. Сначала все это страшно тяготило его: ничего о себе, ничего о родителях, никого к себе и никуда из дома. Да и товарищи поглядывали на него странновато, и ему казалось, что перешептывались. Был один верзила, который усмехался, когда он проходил, и однажды они с ним даже подрались, но тут зашел законоучитель, молодой высокий преподаватель гомилетики Давид Эгнатошвили и, хотя ударил первым он, ничего не спрашивая, подошел прямо к верзиле, взял его за плечо, сильно тряхнул туда и сюда и увел за собой. А потом возвратился и тихо сказал: «Джугашвили». В комнате, куда он его привел, сидели двое учителей, и один из них, старший, ласково сказал ему: «Ну разве можно верить каждому дураку? Мало ли что он тебе ляпнет! Ты хороший ученик, иди учись, если снова к тебе полезут, только скажи мне. Понял?» «Не полезут», — ответил за него Давид и как-то очень значительно улыбнулся. И действительно, с тех пор к нему не лезли. А время шло, и тайна стала легкой и почти невесомой. В семинарии он так сжился с ней, так сумел ее приручить, что вскоре создал свой особый, принадлежащий только ему мир. Он был почти такой же, как у всех, но только там, в его мире, все подчинялось только ему одному, и он был в нем самым главным, самым удачливым, красивым, ловким и умным. Русское слово «мудрый» он уже знал, но оттенков его не чувствовал, и мудрец для него всегда был стариком. А красивым он не был никогда. И когда из этого мира переходил в тот — к матери, к училищу, к товарищам, — то и понимал это очень здраво и спокойно: нет, никак не красавчик, не джигит, но и незачем быть ему джигитом. Так тайна не только стала ограждать его от мира и неприятностей, но и поднимать над ними. Он был единственным и понимал это. «Мать Екатерина проживает в городе Гори». Да, она и после ни за что не хотела переезжать. А тогда, 33 года назад, она была еще молодой и красивой. В последний раз они виделись за месяц до его ареста. Потом, после ограбления банка, к ней приезжали, допрашивали, думали, что он, может быть, прячется у родственников, у соседей, спрашивали ее об этом, и она отвечала как
«На основании высочайшего повеления, последовавшего 9 мая 1903 года, за государственное преступление выслан в Восточную Сибирь под гласный надзор полиции и водворен в Балаганском уезде Иркутской области, откуда скрылся 5 января 1904 года». Все верно, все точнее точного. Только бежал он в самый день Нового года, когда все начальство лежало в лежку: собрал в сумку краюху хлеба, соль, нож, шматок сала в чистой тряпке, дошел до последнего погоста, а там его уже ждали сани. Вот и все.
«Приметы: роста два аршина четыре с половиной вершка, производит впечатление обыкновенного человека. (Здорово! Вот уже когда в полиции поняли, что он особый человек и только «производит впечатление обыкновенного».) Волоса на голове темно-каштановые, на усах и бороде каштановые». Да, темнеет он с годами. Темнеет. Мать-то была совсем рыжая. «Вид волос прямой (грамотеи — сразу видно, что тут уже работал канцелярист), без пробора, глаза темно-карие, склад головы обыкновенный, лоб прямой, невысокий, нос прямой, длинный, лицо длинное, смуглое, покрытое рябинками от оспы» (тут он улыбнулся, вспомнил — на квартире Горького, когда была знаменитая встреча Вождя с литераторами, один старый дурак расчувствовался и начал ему жаловаться: «Уж больно прижимают нас Главлит и редактора, товарищ Сталин. Вот у вас, Иосиф Виссарионович, на лице рябинки, а не напишешь ведь об этом», — проблеял этот старый идиот).
«На правой стороне нижней челюсти отсутствует коренной зуб. Рот умеренный, подбородок острый, голос тихий, уши средней величины, на левой ноге второй и третий пальцы сросшиеся».
Так, все верно. Действительно сросшиеся. «Примета антихриста», как сказал ему кто-то еще в семинарии. И тогда это ему понравилось. Но сейчас об этом нельзя говорить, сейчас это клевета, ложь, он во всем совершенен — и никаких там рябинок, выбитых зубов, сросшихся пальцев.
А вообще-то, конечно, приятный документ. Он сегодня принесет его дочери. Пусть знает, что было время, когда отец ее был самым обыкновенным грузином. С рябинками и без коренного зуба, и что он был каштановый, почти светлый.
Тут он увидел, что к нему подходит референт по делам государственной безопасности вместе с провожатым, поднялся, собрал бумаги и пошел им навстречу. И референт тоже увидел хозяина. Веселого, добродушного, улыбающегося. Он посмотрел на провожатого, и тот сразу растаял в воздухе.
Они прошли в дом, и тут хозяин быстро прошел вперед и сел за стол в маленькой комнате, примыкающей к террасе.
В такие комнаты, уютные, небольшие, с выходом на улицу, с большим мягким диваном и нешироким столом (широкий стол стоял только в его настоящем, законном кабинете), Вождь любил переселяться время от времени.
— Ну, что же он там натворил? — спросил он, усаживаясь. — Кстати, о том ли самом мы говорим? Ведь это целая семья.
— Я захватил фото тех лет, — ответил референт и раскрыл папку.
— Сын дал? — спросил хозяин, беря и рассматривая снимок.
— Сын!
Фотографию, конечно, не сын дал, ее забрали вместе с другими материалами и должны были сжечь за ненадобностью, но каким-то чудом она сохранилась. Хозяин смотрел и улыбался. Он любил держать в руках такие осколки мира, разбитого им вдребезги. А фото, конечно, было именно таким осколком. На широком паспарту цвета голубоватого пепла с серебряным обрезом стояли и смотрели в упор на Вождя народа двое — красивый молодой грузин с острыми усами и белая ажурная сказочная красавица. А сзади них громоздилась несложная вселенная поставщика его императорского величества, его фамилия и звание золотой загогулиной вились внизу паспарту, все эти зеркала, пальмы в кадочках, пни из папье-маше и, наконец, нарисованный на холсте дремучий лес и луна среди косматых вершин. Молодые стояли совершенно прямо. Рука невесты с букетом ландышей была опущена долу. Юноша смотрел на Вождя с выражением, в котором перемешались дикость и беспомощность. Жесткие полы его фрака резали глаза. Все это производило неясное, тревожащее и, во всяком случае, совсем не свадебное впечатление.
— Поставщик двора, а дурак, — сказал крепко хозяин, — ну зачем эти зеркала и пальмы? Это что тебе, ресторан? Караван-сарай? Бардак? Народный дом графини Паниной? — Он положил фотографию. — Русская?
— Княжна Голицына, — ответил референт.
— Ну вот и все! — качнул он головой. — Вот и вся наша кавказская демократия! Недаром он вскоре и вышел из партии. Сын этот от нее? Да, — повторил он, обдумывая, — да, да! Красивый был человек, красивый.
Он знал, что кроме этого полукабинетного портрета в папке у референта обязательно должен лежать и другой снимок, наклеенный на тюремную учетную карточку, и на нем снят тот же самый человек, постаревший на тридцать лет, но эту фотографию лучше не смотреть.
Он отложил портрет в сторону.
— Докладывайте, — сказал он референту.
— Лагерных нарушений не числится, — сказал референт, — в бараках усиленного режима не содержался, три года назад был сактирован по поводу сердца. Последний раз лежал в больнице три месяца назад, работает в инвалидном бараке старшим дневальным.
— А выдержит? — осведомился хозяин.
— Да он не так чтобы уж очень стар, — ответил референт.
Хозяин посидел, выстукал трубку и сказал:
— Вот недавно мы тут обсуждали лесную и угольную промышленность. А затем я вызвал обоих наркомов и спросил: «Почему вы так плохо работаете, товарищи?» А они мне отвечают: «Потому что нет рабочих. Навязали нам договор с ГУЛАГом, прислали заключенных, и пошел у нас полный развал; приписки, подтасовки, прямое вредительство — и виновных не найдешь». Вот отчего это так, почему ГУЛАГ поставляет такой негодный материал? Как думаешь?
К этому разговору референт тоже уже был подготовлен.
— Ну, причин тут несколько, — ответил он солидно. — Во-первых…
— А-а, во-первых! — обрадовался хозяин. — Значит, сначала у тебя будет во-первых, потом у тебя будет во-вторых, потом пойдет в-третьих, а напоследок еще, может быть, и в-четвертых. А я скажу просто — заключенные и работают как заключенные, так?
— Так, — ответил порученец (все шло пока как надо).
— Значит, это надо учитывать, — негромко прикрикнул Сталин и взмахнул трубкой. — Кормить! Кормить, одевать, обувать, лечить, поощрять. В особых случаях даже освобождать, и так, чтобы все знали об этом. Объявления вешать по лагерям, с фамилиями. Вот хорошо работал и освободился до срока.