Хромой Орфей
Шрифт:
– Черт!
– угрюмо заметил Милан.
– Ну и жрут же у вас, ягненочек!
В его словах были упрек и восхищение, казалось, тут развертывается мучительная борьба ненасытного желудка с убеждениями. Милан переступил порог этого жилища богатеев, словно входил в неприятельский стан - предвзято защищенный плащом заносчивой гордости, презирающий благодарность: горящими глазами он с явным неодобрением осматривал весь этот изнеживающий комфорт, довольно комически выделяясь на его фоне в своем поношенном костюме. Он даже отказался сесть в кресло. Чудак! Гонза наблюдал за ним насмешливо и неприязненно. А над кексом размяк, не помнит себя от жадности! Или решил уничтожить ненавистную буржуазию, пожирая ее запасы? Ручаюсь, что пламя классовой ненависти полыхает в нем сейчас не особенно сильно.
Столовка жужжала и гудела, Мелихар жмурился над стаканом бурды. Молчали. Недобрым молчанием... Великан сунул руку под рубашку и стал скрести ногтями грудь. Он не снимал рубашки на людях даже в самую сильную жару. Совсем нечаянно в пустой умывальне Гонза раскрыл его тайну: под левым соском у него была грубо вытатуирована женщина и при сморщивании кожи эта женщина делала непристойное движение. Мелихар обречен был до могилы стыдиться этого неприятного напоминания о какой-то минутной слабости. Поделом ему, грубияну!
Гонза возвращался в фюзеляжный цех через раскаленный двор; солнце мешало думать, расслабляло. В нужнике! Как бы не так! Никогда! Из самого пекла он сразу попал в длинный коридор вдоль цеха, и его охватил прохладный сквозняк. Коридор был пуст, за дверями конторских помещений стучали машинки, с правой стороны грохотал цех - как фронт. Никого! Ни души!
Идея! Он оглянулся, не вынимая рук из кармана. Еще раз! Черная доска с пожелтевшими объявлениями, плакат противовоздушной обороны, а рядом: «Schweig! Der Feind hort mit!» [46] Ему стало смешно. Рядом с плакатом торчал гвоздь от сорванного объявления, он-то и привлек внимание Гонзы. Зачем ему тут зря торчать?
46
Молчи! Враг подслушивает! (нем.).
Еще взгляд - и молниеносным, но точным движением Гонза вынул из кармана листовку, держа за самый краешек, чтобы не оставлять лишних следов, насадил ее на гвоздь.
Где-то от сквозняка хлопнула дверь. Теперь прочь отсюда... только спокойно!..
Насвистывая блюз, он двинулся по темному коридору. На повороте против уборной для служащих остановился, спокойно прислонился спиной к стене и равнодушным взглядом повел назад, сам дивясь своему гордому спокойствию.
Солнце било в открытые двери коридора, и Гонза видел только силуэты входящих в его полутьму. Двое рабочих из фюзеляжного прошли мимо доски объявлений, не взглянув. Барышня из конторы в подпоясанном халатике подкрасила губы перед плакатом и проскользнула в одну из дверей. Мимо. Потом силуэт тщедушного старичка. Этот, видимо, заинтересовался листовкой. Читал ее, как все близорукие, уткнувшись носом и смешно вытягивая шею. Потом засеменил дальше и пропал в теплом грохоте цеха. Двое мужчин в спецовках. Пробежали листовку, перемигнулись и ушли. Из уборной вышел служащий с пыльным лицом, скользнул по доске равнодушным взглядом и прошлепал в ближайшую дверь. Какая скука! Ничего!
И вдруг... Сердце бешено заколотилось: веркшуц. Он лениво брел по холодку, заткнув большие пальцы рук за пояс с пистолетом; цокали каблуки о бетон. Стоп! Цоканье разом прекратилось. Веркшуц читал эти несколько фраз непостижимо долго, словно не верил своим глазам, потом одним движением сорвал бумагу и сунул себе в карман.
Есть! Внутри забили литавры. «Орфей» объявил войну, один, неизвестный и неуловимый, наперекор всем Мелихарам! А что,
Он удержался.
– Почему ты молчишь?
– спрашивал он ее.
– Укоряешь? Но во мне все равно ничто не изменилось, клянусь тебе, я знаю, и, когда ты вернешься, я все тебе расскажу. Ничего не скрою. Не укоряй!
Расшатанные половицы, скрипя, заходили под ногами грузного человека. Павел знает эту неровную походку. Потом увидел, как человек в старом мятом плаще пробирается мимо его окна, опустив руки. Стоит только запустить руку под кушетку, прицелиться ему в голову и нажать. Нет, теперь это уже не только мое дело. Через минуту эта каморка наполнится голосами. Некогда он дал себе слово, что до ее возвращения никто не переступит этого порога. Он боялся осквернить тот безмолвный мир, в котором жила ее тень. Боялся, что ее вспугнет чужой голос. Вещей, которых она касалась, - столика и лампы с абажуром, подушки и одеяла - он не трогал. И вот он уже не один, сюда приходят поодиночке, он узнает их по шагам на истоптанной лестнице, по стуку в дверь. Смотри! Вот Бацилла. Вот Гонза. Милан. И Войта. Я уже не один. Все вместе мы носим одно странное имя. Тебе нравится? Что молчишь?
Вчера, когда он примчался с завода, отец сказал:
– Тебя какая-то девушка спрашивала.
– Отец стоял, наклонившись над лоханью с посудой, лица его не было видно.
– Долго ждала. У тебя на столе письмо.
Он попробовал представить себе Монику в этом жилье, откуда ушло тепло, как она сидит за столом с прожженной клеенкой, но это ему не удалось. Он привык видеть ее в желтой гарсоньерке с окном на реку - видеть ее легкие, стрекозиные движения, брюки, охватывающие невероятно узкие бедра, чувствовать неуловимый и тонкий запах. Да, она была здесь. Наверное, была как райская птица, по ошибке залетевшая в курятник. Конечно, отец принял ее со старомодной галантностью, усадил на единственный стул, с незапамятных времен предназначенный для гостей. Такой порядок завела покойная мама.
Несколько слов было набросано размашистым почерком человека, не привыкшего к экономии. Стихов Китса он не понял, зато понял унылый взгляд, устремленный через стол. Ответил незаметным покачиванием головы. Нет, нет. Я не сумел избавиться от этого. И не хочу. И не опрашивай ни о чем!
– Зачем ты все портишь, Павел?
– спросила Моника при последней встрече. Это не был укор отвергнутой любовницы.
– Оставался бы у меня. По крайней мере пока ты здесь.
Он повернулся к ней. Она была утомлена. Она всегда уставала после объятий. Перегорала. Трудно было поверить, что это хрупкое тело, лежащее рядом в светящейся наготе неподвижно, как отложенная в сторону вещь, только что жило и вздымалось под ним, навстречу его телу. Следы ее ногтей еще горели у него на коже, в воздухе еще как будто замирал ее стон. Она ласкала его с грустной жадностью, ненасытно, но потом ее тело неохотно возвращалось к жизни. Ему показалось, что она не дышит.
«Тебе лучше?» Она ответила ресницами - в такие минуты у нее жили одни глаза.
Он попытался уклониться от них.
– Ведь я здесь.
– Ты был не здесь.
Павел повернул лампу к стене, чтоб прикрыть желтым полумраком ее наготу. Ее цветом был желтый, она создала вокруг себя желтый мир. Павел вернулся к ней взглядом, попробовал улыбнуться.
– Я тебе не нравлюсь?
Он уловил в ее голосе едкий оттенок иронии.
Вместо ответа он погладил ее. Это было безопасней всего.
Она пошевелилась под его рукой, вяло отстранила ее.
– Так не надо! Я не заслужила. У тебя в руке - холод.
– Обмануть ее было невозможно ни словом, ни прикосновением. Ни глазами.
– Не сердись. Я дурак, Моника.
– Скорее сумасшедший. Не говорю, чтоб это мне в тебе не нравилось. Я предпочитаю печального сумасшедшего веселому идиоту. Это занятнее. Ключ от квартиры я коварно сунула тебе в карман. Ну как?
Он отрицательно покачал головой.
– Ты знаешь, что я никогда им не воспользуюсь.