Хромой странник
Шрифт:
Лошадей из саней выпрягли, отвели к ельнику. Четверо возились возле дровней, двое что-то перебирали в мешках, чуть в стороне от дороги.
Завидев меня, бредущего к ним по дороге, один из тех, кто возился с мешками, громко свистнул. Остальные замерли, будто играли в игру «фигура замри». Я тоже остановился, чуя, что оцепенели они неспроста.
Двое ринулись ко мне по дороге, на ходу вынимая из ножен кривые сабли. Один устремился наискосок от ельника, у этого в руках был косарь наподобие мексиканского мачете.
– И вам тоже доброе утро! – сказал я громко, скидывая с плеча сумку.
Чуть зазевавшиеся, те, что оставались у саней, похватали колья и тоже устремились ко мне.
– Что? Шестеро на одного? Ого!
Стремительно допрыгав по глубокому снегу, первая троица затормозила где-то
Хотя теперь возникла другая проблема: что мне делать со всей этой шайкой? Тщательно обыскав их зловонные лохмотья на предмет скрытых ножей и прочего оружия, я подхватил обломок дрына и стал, как баранов, сгонять бандюг поближе к саням. Того, что валялся без сознания, поволок за ногу. Привязанная в ельнике лошадь затопталась на месте, настороженно косясь в мою сторону. Вся поклажа на дровнях была разворочена, перевернута. Среди барахла нашлась небольшая веревка. Если не наматывать много узлов, ее должно было хватить на всех шестерых. Уж что-что, а связать как следует я мог очень умело. Лишь когда возился с последним, тем несчастным, что нарвался на болевой удар и до сих пор валялся на снегу, я сообразил, что дровни и лошадь не могли свернуть с дороги сами собой. Уложив всю эту братию на снег, подальше друг от друга, я прошел глубже в лес и почти сразу обнаружил того, кто, собственно, и стал добычей этой «крутой» банды. Тело с раскинутыми руками и ногами лежало в снегу лицом вниз. Переворачивая его на спину, я боялся, что моему взору предстанет ужасная картина: перерубленное горло, рассеченный череп или вспоротые грудь или живот. Но нет. На лбу у возницы виднелась только заметная ссадина. Резанных или рубленных ран не было. Его огрели дубиной по голове, сбросили с саней и оттащили в сторону. Мужик был жив, дышал, и пульс прощупывался явно, ровный, упругий. Я выволок его на дорогу и уложил на сани. Один из нападавших вдруг встрепенулся, что-то быстро затараторил, гневно краснея, но единственный удар под дых надолго лишил всех шестерых желания вякать в моем присутствии на незнакомом мне языке.
Вынув из сумки флакончик с настоем подорожника, который я уже успел окрестить «зеленкой», я лишь смочил им просушенный мох и приложил к ссадине на лбу пострадавшего. Других внешних повреждений у мужика явно не наблюдалось. Да, что уж говорить, суровые здесь нравы. А с другой стороны, что, в моем веке было лучше, что ли? Те же гопники,
Я достал большую бутылку с зеленой меткой. В ней я держал не самое качественное спиртное, лишь то, что оставалось после выгона основного сусла, но и в этом было градусов десять-пятнадцать. Настоянное на рябине, оно совершенно не пахло сивухой, да и на вкус было приятным. Я отпил, сделал три или четыре глотка, занюхав ядреную настойку еловой шишкой, упавшей на дровни как раз под руку.
Заткнув горлышко флакона большим пальцем, я опрокинул бутылку донышком вверх и пустил тоненькую струйку в рот оглоушенному мужику.
Реакция последовала мгновенная. Взревев как медведь, кашляя, отплевываясь, выпучив глаза, мужик вскочил на ноги, ссутулился и стал озираться по сторонам.
– Зашибу! Заломаю! – ревел возница, потрясая кулаками.
– Опоздал, дядя. Досталось тебе только пожитки собирать.
– А ты еще кто? – возмутился было возница да притих, еще больше пригибаясь, когда я поднялся из саней в полный рост.
– Мое имя Артур.
– Половец… – вдруг попробовал уточнить возница да оборвал себя на полуфразе, осев со стоном прямо в снег.
– Варяг.
– Ефрем я. Коломенского купца Федора приказчик, – торопливо представился он, пробуя встать.
– Что ж ты, Ефрем, один да без охраны в такой путь направился? Коломна-то, она не близко, верст полтораста?
Почавкав ртом, приказчик распробовал-таки рябиновую настойку, которую я попытался в него влить, накинул нагайку петлей на запястье и просяще потянулся за бутылкой. Жадно выхватил ее из моих рук и, как прожженный алкоголик, опрокинул в глотку. Это не медовуха, в которой с горем пополам бывало градусов пять, так что примерно на половине бутылки, захлебнувшись, Ефрем остановился.
– И отец мой дорогой этой хаживал, и дед хаживал, и я каждый куст по пути этому знаю, и столькие года дорогой этой езжу, и никогда худого не случалось.
– Все однажды бывает в первый раз, Ефрем, вот и на твою удаль лихие люди сыскались. Повезло тебе, мужик, что я той же дорогой шел да босяков этих усмирил.
– Из-за сумета выскочили, вицей хрясь по роже…
– Спасибо скажи, что вообще не прирезали, вон, на меня с сабельками набросились да не сдюжили.
Потряся головой, Ефрем чуть пошатнулся, шмыгнул носом и стал оправлять одежду. Шуба на нем была дорогая – то ли бобровая, то ли медвежья, я не разобрался. Под шубой замшевые штаны с меховой подстежкой, сапоги с каблуком, шапка каракулевая, правда, малость потрепанная, затертая. Поверх холщовой рубахи под шубой виднелась расшитая душегрейка из стриженой овчины. Ворот рубахи распахнут, на шее золотой нательный крестик граммов в пятьдесят, на крученой кожаной бечевке. Усы и брода с проседью, ухоженные. Волосы на голове хоть и сальные, но тоже прибранные, подрезанные, нос картошкой, щеки румяные, глаза хулиганские, очень живые и выразительные.
Прикрыв ладонью крестик, Ефрем помял его в руке и с каким-то благоговейным ликованием заявил:
– Вот оно, мое спасение. Мой оберег. Вот за долгий век случилось худое, да тут Бог послал спасителя, да не кого-нибудь, а монаха!
– Ого! Друг мой, сильно тебя дрыном по голове приложили. Ты что плетешь? Ты это меня за монаха, что ли, принял? В здешних краях меня Аредом кличут, чуть ли не оборотнем считают, а ты с пьяных глаз сразу в монахи.
– Во как! А не по твою ли душу говорили, что на болоте ты хоронишься, нелюдим?
– Может и по мою. Что скрывать, вот таков я и есть.
– Сказывали, сказывали, да вот только я ни одному слову не верил. Смерды брехать большие мастера. Говорили, что, дескать, в конце лета явился, словно из темноты, как тать ночной, в Крынцы великан, что бес, уж дворовые его и вилами били, цепами били, и топорами били, а все убить не могли. А он злое бормочет, худо зазывает да все скалится! В четыре стороны рукавами махнул да сгинул! С тех пор хворь на Крынцы пала лютая, те, кто сдюжили, ушли к Коломне, других померших с домами так и сожгли.