Хроника Беловодья
Шрифт:
Пелтяев пожал плечами. — А куда они всегда деваются, после всякой войны? Кто в армии останется, а кто перейдет на мирные рельсы.
— Ну да, умных перебьют, храбрые сами погибнут, а эти — перейдут на мирные рельсы. Вот это оно и есть, что меня пугает.
— А ты как хотел? — удивился комиссар. — Революционная война, революционные вожди. По другому не бывает. Но, ничего, вряд ли мы это увидим.
Это предположение почему-то привело Трофимова в хорошее расположение духа. — Что да, то да!
Но комиссар не разделил его веселья, было видно, что какие-то мысли на эту тему мучили его, и теперь он торопился высказать их, словно боялся, что другого такого случая не представится.
— Тут ведь одно
Трофимов усмехнулся. — Свобода полной не бывает.
— Да, знаю. — отмахнулся комиссар. — Ну, тогда так, где ее предел положен? Какими обстоятельствами?
— Обстоятельства бывают внутренние и внешние.
— Внешние, понятно. Враждебное окружение, тут выше головы не прыгнешь. Я про внутренние говорю. Ну, партийная дисциплина.
— А, чего, война, иначе не бывает. — Трофимов не мог понять, куда гнет комиссар. — В Кремле тоже не дураки сидят.
— Всякие там сидят. — сказал Пелтяев и задумался сказанному. — Одна надежда — не дураки. А вдруг дураки? Или окажутся дураками? Не сегодня так завтра. Почему нет?
Трофимов засмеялся. — Это запросто. Власть штука такая.
— Зря смеешься. У него голова дурная, а у меня партийная дисциплина. И я его распоряжения обязан выполнять. А не выполню, вот как ты сегодня. И что? К стенке. И ведь он-то по другому это дело себе представляет. Дураком-то я скорее могу оказаться. А раз могу, значит, должен. А с дураком и обращение дурацкое. Хомут на шею и цоб-цобе. Дураку свобода не положена.
— Что-то мудрено у тебя выходит — сказал Трофимов.
— Мы многое себе позволили. Но это еще не настоящая свобода. А настоящую мы отдали под залог светлого будущего. И вот, я думаю, а вдруг не стоит оно того?
— Я тебя, что, должен за советскую власть агитировать? — изумился Трофимов. — Ты коммунист, член правящей партии, уж разберитесь там как-нибудь со светлым будущим.
— Я не о том. — Комиссар устало махнул рукой. — Да, ладно, бог с ним со всем. Ты меня не спрашивал, я тебе не отвечал.
10
Несмотря на приближение войны, жизнь в Щигрове шла своим чередом. И те, кто ждал прихода белых, и те, кто боялся его, все они успели отволноваться две недели назад, когда потрясло губернию падение Утятина под ударом прорвавшейся белой конницы. С тех пор острота переживания притупилась. Белые все не приходили, а красные вроде и уходить не собирались. Но речь Матецкого в купеческом клубе, которая сразу стала известна всему городу, заново всколыхнула жителей. Она еще передавалась из уст в уста, когда докатился от Незванки гул артиллерийской пальбы, принятый сначала за раскаты грома. Но сведущие люди, а Щигров всегда славился сведущими людьми, разъяснили, что к чему. И, словно озноб волной пробежал по тихим улочкам, морща кожу лбов и щекоча пятки. Но пока что, единственным ощутимым следствием всего этого, стало раннее закрытие рынка, крестьяне, торговавшие на нем, торопились вернуться домой, до того как закроются дороги. Вслед за ними снялись и местные огородники. Не торговый, иной труд властно призвал их к себе. И, казалось бы, давным-давно спрятано все, уцелевшее от обысков и реквизиций, все, что может прельстить жадный взгляд чужака. Спрятано-перепрятано, зарыто так глубоко, что и сам хозяин не сразу вспомнит местонахождение того или иного тайника, да и не надо это ему помнить, лучше забыть на время, выкинуть из головы, будто и не было вовсе, но намерение красных оборонять город дало новый толчок кропотливому труду. Где война, там и пожар. Призрак красного петуха заплясал на коньках крыш, затрещали отдираемые доски обшивки. Из мглы и паутины схронов доставались тяжелые свертки с золотыми червонцами, пачки царских денег и многое другое. Потерявшие было свою ценность, ставшие бумагой, мусором, прахом, они вновь наливались живой кровью и уже, как живые, настоятельно просили особой о себе заботы и бережения. Все это клалось за пазуху, или в ведро, уминалось, приглаживалось, принимало вид чего-то ненадобного, чему в доме не место. И уносилось, наконец, на новое место. Кружил обыватель между сараев и курятников, придумывая себе десяток дел по хозяйству, чтоб не насторожить зоркого соседского взора необычностью поведения и вдруг исчезал на несколько томительных минут, припав к земле. Расчетливо подрезанный лезвием лопаты, снимался кусок дернины, унизанный с поду белесыми волокнами слабых травяных корней, негромко скрежетала попавшаяся под лезвие лопаты галька, росла аккуратная горка выбранного на полтора локтя грунта и, отнятый от груди, падал на самое дно заветный сверток.
11
Арсений Федорович Зыков вытер о штаны, перепачканные землей, ладони и распрямил трудовую спину.
Притоптал дерн и, удостоверившись, что все сделано, как следует, почувствовал себя готовым ко всему.
— Батя! Ну, батя же! — требовательно зазвенел девичий голос.
Арсений Федорович закинул в сарайку лопату с укороченным черенком и пошел к дому не прямой дорогой, а через огород. На огороде у него была вкопана скамейка. На ней можно было сидеть, прислонившись к бревенчатой стене бани и думать. Думы же, как всякий раз, когда приходилось иметь дело с землей, у Арсения Федоровича были легкие, отлетающие. Пока тело занятое привычной работой не требовало присмотра, душа, вольная охотница, блуждала праздно.
Сразу за огородом начинался пологий спуск к реке. Дождь кончился, тучи покатились дальше на запад и речная вода отсвечивала сквозь серебристые купы плакучих ив.
Арсений Федорович глядел на воду и думал о том, что раньше цена человеку была одна, а стала совсем другая. Словно перепутал кто-то торговые бирки, и теперь за копеечный товар ломили несусветную цену, а дорогую, драгоценную вещь отдавали задаром. Чины, почет, капиталы, то, к чему люди раньше стремились, на что клали свои и чужие жизни, все это превратилось в улику преступления. Преступления, но какого? Тому, что говорили на митингах про эксплуататоров и кровопийц, Арсений Федорович не верил.
Прежний режим не докучал Арсению Федоровичу. Особо ни чем не помогая, он и для себя требовал немного. И только один раз воззвал трубным гласом царского манифеста, торжественно и страшно. И поехал Арсений Федорович за край земли к Желтому морю на войну. Оставил на гаоляновом поле, отсеченные осколком японского снаряда, два пальца левой руки, мизинец и безымянный. Службу отслужил честно, хоть и не выслужил себе креста, ни деревянного, ни Георгиевского. Вернулся и хлопот не знал. Пока не рухнула империя.
Против новой власти Арсений Федорович ничего бы не имел, кабы она была как старая. И пусть бы себе полиция называлась Угрозыском, а армия — Красной.
И пусть бы себе Гаврила Стрекопытов, воротила на всю губернию, светлая голова, дававший работу половине Щигрова и дальний родственник по матери, скрывался безымянно, в глухих лесах, и любой патруль мог пристрелить его на месте, как собаку.
— Гаврила-то чего вспомнился? — подивился на себя Арсений Федорович и, перекрестившись, стал думать дальше.