Хроника семьи Паскье. Гаврский нотариус. Наставники. Битва с тенями
Шрифт:
Я боялся взглянуть в сторону своего дорогого шефа, облаченного в зеленоватый костюм члена Института. Должен также признаться, что г-н Шальгрен показался мне вдруг очень красивым, очень элегантным, очень благородным. Возможно, здесь сказалось неожиданнее влияние музыки. Впрочем, я не собираюсь вникать в подробности.
Все сели. Музыка еще звучала несколько мгновений. Я устроился на своем скромном месте и принялся созерцать необычное зрелище. Оно и впрямь показалось мне великолепным. В одном конце зала — полным-полно военных в мундирах, в другом — неуемная, шумная молодежь. Умопомрачительные туалеты. Эстрада вся пламенела и искрилась. Меня словно подменили — я не только снисходительно смотрел на всю эту парадность, на эту помпу, но я еще и восхищался ими. Я твердил про себя, что иногда людям просто необходимо забыть обо всем на свете и окунуться с головой
Видишь, к этому моменту я был почти побежден, я был близок к раскаянию.
Речи все испортили. Никогда не нужно произносить речи на такого рода церемониях. Музыка и без того волнует лучшие умы. К сожалению, я одинок в своем мнении. Н-да, без речей никак не обойтись, таков порядок. Но человек, критически мыслящий, может, если он внутренне соберется, выполнить свою прямую обязанность.
Мне стало скучно. Наука в устах ораторов становится напыщенной и надутой. Какие пышные идеи! Какие высокопарные декларации! Высказанные в речах, самые бесспорные и разумные вещи приобретают оттенок некоей электоральной истины. В лучшем случае они походят на изречения и наивные разглагольствования моего дорогого папаши, когда тот рассуждает об освобождении человечества, на все эти почтенные афоризмы, которыми я сыт по горло. Г-н Шальгрен в качестве председателя Конгресса произнес превосходную светскую речь, страшно разочаровавшую меня. Пойми меня хорошенько: в этой торжественной речи г-н Шальгрен высказал ряд мыслей о необходимой трансформации рационализма, о тесном сотрудничестве различных наук и о будущем биологии. Я еще раньше был знаком с этими прекрасными мыслями, или, вернее, знал их истинное, доподлинное лицо. Я ревностно следил за их рождением, за их первыми робкими ростками. Г-н Шальгрен иногда оказывал мне честь, излагая мне свои взгляды, соображения, посвящая меня в свои раздумья. И я полюбил все эти идеи в их еще незрелой первозданной чистоте. Разряженные, украшенные, подрумяненные ради сборища официальных лиц, они уже не радовали меня.
Зато Николя Ронера они вывели из себя. Вот уж действительно человек, который даже и не собирается скрывать свои чувства. Он просто не в силах это сделать. Он сидел за столом для почетных гостей, чуть поодаль от центра, и это обстоятельство, должно быть, бесило его. Он ерзал, вертелся, хрустел пальцами, ерошил свою эспаньолку. Во время речи г-на Шальгрена он никак не мог успокоиться, всячески выказывая свою досаду или неодобрение. Он покачивал головой, зевал, вызывающе обмахивался листком с напечатанной на нем программой Конгресса, поправлял узел галстука, то и дело дотрагивался до эфеса шпаги, поскольку был в парадной форме.
Когда в зале вдруг загремели аплодисменты, я вспомнил Катрин, свою бедную подругу Катрин Удуар, которую похоронили тихо и скромно, без речей и «Марсельезы». О, я ничего не требовал для этой скромной служительницы науки, но подумал, что нельзя было забывать о ней в этом оглушительном грохоте. Я перестал прислушиваться к речам болтунов и весь остаток вечера посвятил благоговейным воспоминаниям о Катрин.
Два последующих дня, как ты сам понимаешь, были заняты заседаниями, прогулками по Парижу, чаепитиями, конференциями и скучными, утомительными речами. Я, конечно, с беспокойством ждал главного — знаменитого банкета в Пале д'Орсэ, банкета, на котором должен был выступить г-н Николя Ронер, мой всезнающий мэтр.
Вечер этот начался с такой забавной истории, о которой даже неловко рассказывать, хотя я и должен это сделать.
На банкете присутствовало не менее двухсот гостей. Там было много французов, англичан, немцев, американцев из Северной и Южной Америки, несколько итальянцев и русских, горсточка скандинавов, шведов, бельгийцев, трое японцев, — словом, там были делегаты от всех биологических институтов земного шара.
Господин Ронер пришел заранее и тут же попросил показать ему план, на котором были указаны места гостей за столом и который был выставлен на общее обозрение в небольшом салоне ожидания. Г-н Ронер быстро взглянул на план и сказал, что хотел бы переговорить с членами организационного комитета. Почти все они уже пришли, так что собрать их вместе оказалось нетрудно. Было видно, что Ронер раздражен, щеки у него побледнели, взгляд остекленел. Он пыхтел в усы и все пощипывал их, будто собрался начисто вырвать. Один за другим подошли члены комитета, и тогда Старик принялся неистово вопить. Мы, молодые распорядители, толпившиеся у входных дверей, молча слушали. Лишь одни мы сразу же поняли причину подобной выходки.
Во главе стола для почетных гостей должен был восседать Клемансо. По левую руку от Клемансо находилось место г-на Шальгрена, по правую — г-на Бушара, исполняющего обязанности президента Академии наук. С противоположного почетным местам края к главному столу были придвинуты перпендикулярно другие столы, так что почетных мест, расположенных с одной стороны стола, оказалось немного. Большинство из них предназначалось для иностранных гостей. Место же г-на Ронера находилось хоть и не в конце стола, но все же довольно далеко от кресла Клемансо.
Он стал выкрикивать, что он, мол, сию же минуту уйдет, ибо в его лице оскорбляют науку. Г-н Перье благоразумно заметил, что все гости — именитые ученые, а, следовательно, наука здесь совершенно ни при чем и говорить о каком-то там оскорблении просто нелепо. Старик тут же возразил, что раз его уполномочили произнести на банкете большую речь, значит, он играет первую скрипку в церемонии, а поэтому претендует на достойное его ранга место, и если он не получит этого места, то он уйдет, а заодно прихватит с собой и написанную речь. Кто-то — думается, г-н Дастр — ответил ему известной поговоркой: дело, мол, и выеденного яйца не стоит, а место, предназначенное г-ну Ронеру, становится почетным уже только потому, что занимает его г-н Ронер.
Эти примирительные слова не произвели никакого впечатления на г-на Ронера. Он обратился к Року: «Попросите лакея принести мне пальто. Я пообедаю дома». Положение оказалось тем более затруднительным, что без речи г-на Ронера обойтись было невозможно, — так, по крайней мере, говорили, — а посему членам комитета совсем не улыбалось отпустить его восвояси вместе с речью. Итак, все эти господа столпились перед планом стола. С раздраженным и чопорным видом Ронер уселся в кресло и стал ждать, ковыряя под ногтями уголком сложенного пригласительного билета. Дважды ему предлагали более удобное место. И всякий раз, пожимая плечами, он отказывался. Он ворчал: «Все это мне до смерти надоело. Я не хочу, чтоб надо мной смеялись. По доброте душевной, я согласился произнести эту речь и не потерплю, чтоб злоупотребляли моей доверчивостью».
Тем временем гости заполняли салоны, а кое-кто из них уже стал разыскивать свое место за столом. Чтобы покончить с долгими и мучительными пререканиями, отправились к г-ну Шальгрену, который болтал с бельгийцами. Члены комитета отозвали его в сторонку и смущенно попросили уступить свое место нынешнему оратору, чтобы разрешить наконец этот щекотливый вопрос. Мой дорогой патрон сначала пожал плечами и ответил: «Пусть меня посадят где угодно, мне совершенно безразлично». Потом, кажется, сообразил, кому он уступает место. Он поморгал глазами и с дрожью в голосе сказал: «Я охотно уступлю свое кресло, но при одном условии: чтобы всем стало об этом известно. Я прошу поставить мой прибор в конце стола. Посадите меня среди моих учеников. По крайней мере, там я буду спокоен и не засну от скуки». Г-н Дастр, человек поистине доброжелательный, попробовал дать понять Шальгрену, что ему, председателю Конгресса, не подобает сидеть в конце стола, ибо это непременно вызовет скандал. Мой дорогой патрон заупрямился и не хотел ничего слушать. «Да, да, я должен быть среди моих ассистентов. Пусть все видят, где сидят здравомыслящие люди». В конце концов все это ему надоело, и он сдался. Он пожал плечами и согласился занять место Ронера.
Члены комитета испустили вздох облегчения и снова принялись расхаживать среди толпившихся гостей, поджидая прибытия Клемансо, который сильно запаздывал. Признаться, я с любопытством наблюдал за лицом Ронера. Две глубокие и злые складки прорезались по обеим сторонам рта. Пробираясь в толпе и не обращая ни на кого внимания, он громко смеялся. Я думал, что он доволен, что он упивается своей победой, и тогда, повергнутый в изумление, а может, и в ужас, как один из тех варваров, о которых пишет Флобер, я последовал за ним.