Хроника стрижки овец
Шрифт:
Демократия сегодня – отнюдь не тот строй, который воодушевлял Перикла; либерализм – это совсем не то, что имели в виду либералы, боровшиеся с колониализмом; и авангард – давно уже просто обоз с кухней.
И либерализм – не либерализм, и педерастия – не педерастия.
Нетрудно сказать, что поменялось в основной посылке. Античный педераст алкал духовного тождества со своим партнером, а через это тождество прикасался к гармонии, не отягощенной прагматическим долгом перед обществом – потомством, семейным очагом и т. п.
Женщины – для воспроизведения
Равенство утвердили, но пропал смысл явления.
В истории культуры произошло сходное. Вот, имеется страна Россия – у данной страны имеются культурные особенности, их надо учитывать. Но Россию представили «неудачной» Европой: мол, разницы нет, только у русских кириллица, снег, крепостничество, степь, миллионы бесправных жителей. Мы припудрим нос, глядишь, не заметят. В результате культурно-исторической фальшивки – и Россия Европой не стала, и европейские неурядицы не были поняты: их оценивали, исходя из российского опыта. В истории искусства, в экономике, в социальной философии, в литературе произошло ровно то же самое – два несходных меж собой явления выдали за одно и то же: авангард и декоративное искусство; средний класс и корпоративное государство; писатели и конферансье.
Бывает, что у пьяного двоится в глазах; но сегодня стараются убедить трезвого, что он видит не два предмета, но один. Вместо двух разных явлений возник мираж одного предмета, наделенного двойной моралью. Живи с кем хочешь: с мужчиной или женщиной – все равно будет семья, можно и католическая. Живи в Москве или Париже – все равно будет одна цивилизация; рисуй картины или кричи петухом – все равно выйдет искусство. Предъявлена вторая мораль, столь же качественная как первая, пользуйся какой угодно – результат будет один, он предрешен: это сводит общество с ума. Именно поэтому и появилось слово «либераст», выражающее сомнение в природе явления, – народ подозревает несостоятельность как либеральной, так и педерастической доктрины.
Стараясь оградить себя от двойной морали, народ также использует слово «пидарас» – это не эвфемизм слова «педераст», это попытка растожествления разных явлений, объявленных одним; «пидарас» – это обозначение точки отсчета. Вот едешь в поезде, смотришь в окошко на Вязьму, Оршу, Смоленск, на баб в ветхих платках, на пацанов в дермантиновых курточках, доезжаешь до столицы – и одно только слово хочется сказать.
Пидарасы.
Другая любовь
Я не гомосексуалист.
Не вижу надобности этого факта стесняться –
Кому что нравится.
Мне тут попались сообщения о том, что я – гомофоб. Это совершенная ложь.
В прежние времена сочиняли доносы: мол, клевещешь на партию. Сегодня – иная форма подачи материала.
Сегодня надо доказывать, что ты не гомофоб, если женат, – так в мрачные годы советской власти надо было доказывать, что ты не агент японской разведки, коль скоро не вышел на субботник.
Вероятно, процедура дегомофобизации необходима.
Граждане, я не вышел на субботник, но я не агент японской разведки. Я люблю традиционную семью и не мог бы совокупляться с мужчиной – но это не значит, что я гомофоб.
Скажу более, я сам едва не стал гомосексуалистом. Дело было так.
До тридцати двух лет я не знал, что педерастия существует в наши дни. То есть я знал про Уайльда, Нерона, режиссера Кокто – но эти артистические всплески не связывал с серыми буднями Советской власти. Гомосексуализм был далеко – в сатурналиях, историях про Гоморру.
Когда я (подобно многим пылким подросткам) совершал антисоветские акции, я не думал, что борюсь в том числе за права сексуальных меньшинств. Просто не догадывался об этом. Боролись за абстрактную свободу, а из чего свобода состоит, не ведали.
В тридцать два года я приехал в Западную Германию с выставками; меня пригласило правительство, а художник Гюнтер Юккер дал мне свою мастерскую на три месяца. Немедленно я получил приглашения в богатые дома, принялся ходить по гостям с энтузиазмом путешественника; в частности, стал посещать по средам один частный музей – именно частный, а не городской: то было публичное собрание современного искусства, приобретенное богатой семьей.
Каждую среду хозяева давали маленький бал, собирались интеллектуалы в пестрых нарядах. Помню, меня поразило, что в гости званы исключительно мужчины, а женщин не бывает – но удивляло в этом доме вообще все: посуда, картины, вино, музыка живых музыкантов. Удивило и то, что среди прочих картин музея я нашел свою – это был двойной портрет, я нарисовал себя с отцом.
Я очень люблю своего отца и, пока папа был жив, часто рисовал нас вдвоем, обнявшимися, щека к щеке. Одна из этих картин оказалась в собрании музея; мне было лестно.
Три месяца миновали, я стал собираться в Москву. Зашел проститься. Владелец галереи, господин с мягкими руками и тихим голосом, сказал, что это было его удовольствием – видеть меня у них дома. Он посетовал, что я приезжал один, без своего друга. Но в следующий раз (он надеется на это) я приеду вместе со своим другом, и вот тогда мы вчетвером (он со своим другом, а я со своим) что-то увлекательное предпримем для взаимного удовольствия.
Я ничего не понял. Он поцеловал меня в губы, и я вышел, шатаясь, подобно герою Ахматовой из одного душераздирающего стихотворения.