Хроники преисподней
Шрифт:
И полковник снова умолк. В глазах его теперь плескалась одна только нечеловеческая печаль. Выждав из вежливости пару секунд, Волин начал защитительную речь.
Во-первых, ни на какие части никого резать он не предлагает. Нужно всего-навсего провести операцию и извлечь из подозреваемого возможную контрабанду.
– Возможную?! – возопил полковник. – Будем резать живого человека, чтобы извлечь возможную контрабанду?! Ты понимаешь, до чего мы так дойдем? Сперва будем извлекать возможную контрабанду, потом – ловить возможных преступников, затем – сажать возможных убийц! Так, по-твоему, должен
– Нет, не так, – твердо отвечал старший следователь. – И если вам, Геннадий Романович, не нравится «возможная контрабанда», заменим ее на «вероятную». Или даже на «очень вероятную».
Тут полковник опять раскричался. Из крика его выходило, что ни возможная, ни вероятная, ни даже очень вероятная контрабанда, его, Щербакова, не скребёт. Потому, что контрабанда – это вопрос таможенников, пусть они ее и изымают изо всех возможных и невозможных мест. Какого хрена майор вообще полез в это мутное дело?
Вопрос был законный, и старшему следователю пришлось начать историю, что называется, от печки.
Любушку К'oпьеву Орест знал еще со школы. Она училась в параллельном классе, и была соседкой его бабушки по лестничной клетке.
Бабушка, Татьяна Алексеевна, Любушку обожала. Скромная, милая и отзывчивая, она производила на взрослых неотразимое впечатление. Чего совсем нельзя было сказать о сверстниках. Девчонки ее игнорировали, парни старались не замечать. И дело было не в отзывчивости, а в болезненной принципиальности Любушки. Обычно тихая и спокойная, она вспыхивала как спичка, если видела где-то непорядок или несправедливость. И тогда к ней лучше было не приближаться.
– Порвет, как Тузик грелку, – сообщил как-то Оресту его друг Вавилов, однажды ставший жертвой любушкиной принципиальности. – Держись подальше, целее будешь.
Что такого страшного сотворила с ним Любушка, а главное, за что, Вавилов не сказал, но ясно было, что дело не шуточное.
Бабушка, впрочем, ничего этого не знала, и обожала Любушку совершенно чистосердечно.
– Куда смотрят твои глаза? – выговаривала она внуку. – Погляди, какая девушка рядом ходит, не чета твоим шалавам!
Справедливости ради, никаких особенных шалав рядом с Орестом не наблюдалось: девчонки как девчонки, некоторые даже не курили. Однако из любви к бабушке он на всякий случай все-таки присмотрелся к Любушке. Но сколько ни присматривался, ничего нового не обнаружил. Губы там, нос, бедра, ноги – ничего выдающегося. Ну, может глаза необычные. Не в смысле красивые, а в смысле добрые и такие жалостливые, как будто при ней щенка придушили.
– Когда женщине говорят, что у нее добрые глаза или, например, пышные волосы, это значит, что ничего лестного о ней сказать нельзя, – объяснял Оресту дедушка Арик. – Поэтому никогда не говори девушке, что у нее красивые глаза, это оскорбительно. Хочешь сказать комплимент, говори, что она вся красивая – целиком, без изъятий. Но с комплиментами тоже будь осторожен. У девушек богатое воображение. Скажешь что-то из чистой любезности, а она вообразит бог знает что. Имей в виду, влюбленная девушка – это бомба пострашнее ядерной. Если, конечно, влюбленность не взаимная.
Но все это казалось Оресту старческими разговорами,
Жизнь тем временем шла своим чередом. Они закончили школу, Орест поступил в юридический, Любушка – в медучилище. Потом ее долго не было видно, кое-кто даже думал, что она умерла. Но на самом деле она не умерла, а просто уехала к мужу – что, согласитесь, не всегда одно и то же. Потом Любушка развелась, снова стала К'oпьевой и возвратилась в родительскую квартиру. Волин опять стал время от времени встречать ее во дворе и говорить «привет!», как в старые, школьные еще годы.
Хотелось бы, конечно, сказать, что со временем Любушка расцвела, сделалась интересной женщиной, и холостой Волин даже стал на нее заглядываться. Но, увы, ничего такого не случилось: Любушка не расцвела, осталась такой же, как и была в школе, только вместо первого размера лифчика стала носить третий, а глаза у нее сделались еще более жалостными, как будто на глазах ее душили теперь не одного щенка, а целый выводок. И так бы, наверное, он и ходил мимо нее до самой старости, если бы однажды вечером Любушка вдруг не остановила Волина прямо во дворе, где она сидела на скамейке, дожидаясь, пока старший следователь вернется с работы.
– Орик, ты ведь в Следственном комитете работаешь? – спросила Любушка. Вид у нее при этом был непривычный, то есть не жалостный, а озабоченный.
Ориком звала Ореста бабушка. Он был Орик, а дед был Арик, хотя на самом деле деда звали Аркадием.
– В Следственном комитете, – подтвердил Орест, с удивлением разглядывая озабоченную Любушку.
– А я в клинике, – сказала она, – старшей медсестрой.
– Круто, – кивнул Орест, и тут же слегка устыдился своей реакции, потому что ничего крутого не было в профессии медсестры – ну, разве что для эротических фильмов хорошо.
Но Любушка не снималась в фильмах и не стала размениваться на мелочи, уточняя, что круто, а что нет.
– У меня к тебе серьезное дело, – продолжала она, наморщив лоб. – Присядем?
Они присели на скамеечку и присели как-то неудачно, оказавшись слишком близко. Впрочем, Волин ничего не почувствовал, кроме легкого неудобства, а Любушка, кажется, не почувствовала и этого.
– Я тебе расскажу одну историю, а ты уж сам решай, что делать, – сказала она.
История оказалась действительно любопытной.
Некоторое время назад к ним в клинику пригласили работать одного хирурга, по фамилии, скажем, Конопатов. Он не был мировой знаменитостью, но был широко известен в узких кругах. В соцсетях он не отсвечивал, но профессионалы его знали. Причем мнения о нем у разных людей сильно расходились – от гения до бездарности.
Так или иначе, доктор Конопатов начал работать в любушкиной клинике. Правда, перешел он с условием: вместе с ним приходит и вся его команда – от анестезиолога до медсестры. Условие, конечно, было немножко странным. Но сейчас вообще странное время: все сошли с ума на командах, таскают их за собой, как близких родственников.