Худловары
Шрифт:
Я сильно сглупил, когда в первую же встречу подарил мадам Слепаковой свою книжку. Ту, что издана в зажравшейся Америке. Знатную поэтессу скорчило точно так же, как когда-то Евтушенко. Но в этот раз реакция пошла дальше.
Первое мое испытание на поэтпригодность состоялось у нее дома за чаем. Мадам пригласила меня для личной проверки без свидетелей. И сразу спросила, серьезно ли я отношусь к поэзии.
Если бы вопрос был задан на неделю раньше, я бы призадумался. За неделю меня уже дважды спрашивали, серьезно ли я отношусь. В обоих случаях — и в ресторане, где я работал, и в институте, где делал диссер — я сразу отвечал, что да, очень серьезно. Но на третий раз меня просто не хватило. Я честно признал, что не могу относиться к поэзии серьезно. Хотя, по-моему, это как раз нормально.
Тогда мадам указала за окно и спросила, на что похожа вентиляционная надстройка, торчащая из крыши
— Ну, на гусеницу… — ответил я.
— Нет, это похоже на вагончик! — возразила Слепакова. И добавила, что она всем поэтам устраивает такой тест. Настоящие поэты видят именно вагончик. Я не прошел экзамен.
По дороге домой листаю блокнот. Тест с вагончиком, конечно, дурацкий. Но вот забавно: множество набросков в моем блокноте посвящены метро и электричкам. Казалось бы, вагончиков у меня должно быть — целый вагонный завод. Ан нет, в блокноте совсем другое.
«Поднимаю голову — только что за окном была темнота, а теперь там проплывает огромная рыбина с золотой чешуей. Она плывет все медленнее, боком почти касаясь стекла, и наконец совсем останавливается: „Площадь Александра Невского“».
«На выходе из „Черной Речки“ — жираф. Он висит на стене, сделанный из небольшого фонаря и проводов. Его никто не видит».
«На станции „Невский проспект“ — кошки. Они нарисованы карандашом, между двумя железными „ребрами“, которыми окольцованы стены арок. Увидав кошек, мы с Ксюшей тут же подрисовали свою. На следующий день, в понедельник, специально еду посмотреть, как там кошки. Справа от нашей добавилось еще семь!»
«Семья глухонемых на платформе — мать и двое детей; разговаривают жестами. У одного из детей на руках — рыжий котенок. Ребенок поднимает руку и начинает что-то отвечать матери, энергично жестикулируя, — в это время потревоженный котенок начинает громко мяукать».
«Интересно рассматривать людей в переходах. Особенно если сначала послушать там флейту или саксофон. Проходишь мимо музыканта, не останавливаясь, но и не так быстро, как остальная толпа… и замечаешь, что кто-то так же неспешно бредет впереди с целой кучей воздушных шариков! Человека даже и не видно за шариками, одни только ноги. Идешь быстрее, почти догнал — но шарики уже миновали переход и запрыгивают в поезд под „осторожно, двери закрываются…“»
«У окна вагона сидит девушка с пушистыми ресницами. У нее за спиной — большая папка с рисунками. А из пакета на коленях торчат две кисточки: одна — толстая, похожая на седой бакенбард, вторая потоньше — черный хвостик с несмывающимся сиреневым на кончике. Девушка спит, прислонившись к оконной раме; голова медленно опускается ниже, ниже, пока одна из кисточек не коснется правой щеки — тут девушка, не открывая глаз, снова садится прямо. Потом голова опять кивает, очередное касание щеки кисточкой — и снова назад. Когда вагон встряхивает, кисточки ударяют по щеке спящей сильным, широким мазком; а иногда, не дойдя какого-то миллиметра до их концов, щека как бы передумывает и в последний момент поднимается, так и не коснувшись…»
«По встречному пути с шумом проносится электричка — окна мелькают, как одиночные кадры перед самым началом фильма в старом кинотеатре; но в течение нескольких секунд в центре этого странного экрана держится расплывающееся, меняющее черты лицо: около каждого окна сидит пассажир, и лицо, хотя и изменяется, остается на каждом кадре — всего полминуты, а потом снова — бегущие назад деревья, столбы, поля… И пыль на стекле».
Почему же я не сравнил дымоход с вагончиком? Очень странный тест, мадам.
Спустя несколько дней в ЛИТО Степаковой состоялся суд над моими стихами. Да-да, именно суд. В американском кафе «Blue Moose» стихи исполняли в качестве развлечения. В японской конференции Shiki Haiku Salon к ним относились как к обмену впечатлениями. Но в ЛИТО стихи не читают и впечатлениями не обмениваются. Стихи там судят. Назначается «обвинитель» и «адвокат», к автору обращаются не иначе как «подсудимый», и разговаривать на процессе ему запрещается.
Меня так поразил этот подход, что я безропотно принял условия игры, чисто из любопытства. Единственное, что отличало меня от остальных поэтов, — лыжная шапка, не убранная на вешалку, а скромно притулившаяся на столе. В шапке лежал диктофончик Sony. Я давно заметил, что наличие скрытого диктофончика позволяет оставаться адекватным даже в самой шизовой реальности.
Обвинитель сразу заявил, что гранаты у меня не той системы. Слово «система» он употребил в своей речи еще раз пятнадцать. Сам он, дескать, работает в другой системе, как и все присутствующие. И его система больше подходит для русского языка, который обязательно сбивается на рифмованный дольник или еще на что-то такое системное. А если работать в системе верлибра, нужно дать что-то взамен. И с этой задачей обвиняемый (я) вроде бы справился, хотя его система образов не без странностей.
— Вот я не понимаю этой аллегории, — сообщил обвинитель:
в красной красной пещере около розовой двери белые белые волки сдвинув белые холки ждут того кто поверит в сказку розовой двери…— Чего тут непонятного-то? — заметил кто-то из присутствующих. — Это же просто рот! И зубы!
Обвинитель удивился и зачитал другой кусок:
…в светло-салатном, на берегу ультрамарина, в одной держа тяжелый томик (из тех, что скучные мужчины приносят вместо шоколада, а ты берешь, чтоб не обидеть), другой протягивая кверху мороженое — угощенье для стрекозявки-вертолета в виду всего Нью-Йорка…— Я не понял, где находится автор в этой истории?
— Он смотрит сверху на Статую Свободы, — раздалось из коллегии присяжных.
— Мы не там живем, мы не привыкли к такому созерцанию! — не выдержала верховная судья Слепакова. — Зачем он нам загадывает эти загадки?
«А кто мне загадывал загадку про вагончик, похожий на крышу обкуренного торчка?» — злорадно подумал я. Но диктофон в шапке поддерживал мою адекватность, и я продолжал косить под молчаливую овечку.
Дома, прослушивая запись, я пришел к выводу, что если сопоставить требования ЛИТО и Уголовный кодекс, мне пришлось бы сидеть все семь жизней. Я обвинялся в том, что отношусь к поэзии как к игре, издеваюсь над языком, делаю кальки с английского. Мне умудрялись шить даже совершенно противоположные преступления. После долгой речи первого обвинителя о вреде верлибра другой выступающий объяснил, что в моей подборке ни одного настоящего верлибра нету. А «чуждая нам» глубокая созерцательность моих текстов соседствовала с заявлением, что я «пишу как компьютер».
Финальный аргумент верховной судьи Слепаковой перекрыл все остальные: я издал свои книжки в Америке! Это было кощунством. Книжки в ЛИТО считались культовой вещью. Их полагалось издавать только избранным, после упорных трудов. А я влез в поэзию через черный ход, и нет мне прощения. Членом ЛИТО мне быть нельзя.
В одном американском эссе Бродский заметил, что тоталитарная система государства создает тоталитаризм и в отдельно взятой голове: все чувства, эмоции жестко подчиняются диктатуре разума.
Я побывал еще в нескольких ЛИТО. Все они были похожи. Везде шли суды, везде поэзия считалась тяжким, но благородным трудом под эгидой престарелых авторитетов. И хотя Совок вокруг уже развалился, в поэтических подвалах продолжали жить его уменьшенные копии.
Совсем добило меня ЛИТО Кушнера. Оно тоже было подпольным, но гораздо пафоснее. Собиралось оно не в подвале, а в библиотеке вуза, очень уважаемого среди советских интелей. Там даже разговаривали эдаким трепетным полушепотом. Словно где-то за книжным шкафом лежит покойник, который может восстать.
Разбирали стихи одной девицы; подсудимую можно было отличить по тому, как сильно она пригнулась к столу. Вообще все питерские поэтессы похожи на жертв Бухенвальда. И чем известнее поэтесса, тем она бухенвальдистее, а ее речитативы — заунывнее.
Но заунывность подсудимой никто не замечал. Зато около получаса серьезно спорили, являются ли слова «дача» и «задача» однокоренными и легитимно ли их рифмовать.
Низенький, но очень значительный Кушнер с лицом диктатора мелкой азиатской страны слушал молча, лишь иногда кивал. Казалось, его больше интересует, достаточно ли красиво он вскинул голову на случай, если в лабиринте библиотеки спрятался фотограф газеты «Гудок». В финале разбора, еще сильнее вытянув шею, мэтр бросал короткие снисходительные комментарии: