Худловары
Шрифт:
Однажды в Москве у нас ночевал Женя Горный, и я показал ему, как играть с Пушкиным. Горный спрятался под одеяло и стал там шевелиться — точь-в-точь маленькая мышка! Пушкин так набросился на него, что Горный от неожиданности совершенно протрезвел и сразу вылез из-под одеяла. А в Питере, когда у нас ночевал Филипп Кириндас, Пушкин залез под его кресло-кровать и всю ночь охотился там за пробкой от пива.
Как объяснить мою любовь к Пушкину? В чем его гениальность? Некоторые скажут, что во всем виноват язык. Что ж, надо признать — во дни сомнений, во дни тягостных раздумий о судьбах моей родины он и в правду был мне надеждой и опорой, этот шершавый и длинный,
Еще больше гениальности Пушкина — в ушах. О эти уши, способные шевелиться во всех направлениях! Вот они вращаются, как два радара. Вот они направлены точно на цель, как объект класса «земля-воздух» 8К14. Вот они прижимаются к голове перед атакой, как крылья истребителя… Прыг! Великое отличие Пушкина от людей — он не трындит, он слушает. Он анти-разговаривает на анти-языке. Когда у меня поселился Пушкин, я стал гораздо меньше писать, потому что ушной анти-язык Пушкина — на порядок выше всяких стихов.
Хотя… только ли уши делают Пушкина гениальным? А чего стоят его ловкие — не побоюсь этого слова — руки, которыми он с непередаваемым изяществом берет оливки и засовывает их в рот, держа оливку одной и подстраховывая другой! А эти мохнатые яйца, с которыми Пушкин спокойно бегает по улицам зимой безо всяких штанов! А его мистическое умение лежать — не где попало, а вроде бы рядом и в то же время не так близко, всегда в особой стратегической точке, меняя интерьер и даже геометрию комнаты! А его рвение в сокрытии какашек, когда он норовит отодрать от пола даже кафель, а под конец притаскивает половую тряпку и накрывает ею свои скромные произведения!
Короче, я вынужден признать очевидное. Я всегда любил Пушкина за то, что он — не человек.
Правда, был у него один минус. Пушкин не любил общественного транспорта и громко ругался из своей корзинки, когда его куда-нибудь везли на метро. Зато всякий раз, когда Пушкин уютно пристраивался на коленях у меня, сидящего перед компьютером, я вспоминал историю о китайском правителе, который отрезал рукав своего платья, чтобы не будить уснувшего на рукаве котенка. Между мной и тем китайским мандарином — целая вечность. Но котенок — тот же. Он ничуть не изменился, зато изменил мир вокруг. Он специально придумал Интернет, чтобы хозяин почаще был под рукой, а вернее, под лапой. Устройство ввода неспроста называется «мышкой». Интернет — это сон кота.
При этом у самого Пушкина есть отличный браузер — форточка. Он подносит к ней нос — и начинает серфинг, не сходя с подоконника. Я уверен, что он таким образом знает о мире гораздо больше, чем любой из компьютеризованных людей.
Вот потому я и задержался в очередной день рожденья Пушкина у желтого домика на Мойке. Праздник все-таки. Но не успел я и кимоно оправить, как посреди дворика сделалось неброуновское движение. Откуда-то выскочили люди с камерой и попытались установить контакт с поэтическим бомондом. Но у них не клеилось. Они переходили от одного края толпы к другому и снова ретировались, неудовлетворенные. Мы с Филиппом услышали, как люди с камерой говорят поэтам:
— Нет, это нам как-то… не подходит. А у вас есть что-нибудь… ну, повеселее? Нормальное что-нибудь?
Поэты гордо вскидывали головы и отвечали, что телевизионщики не понимают высокого. Того, что завещал нам Пушкин. Люди с камерой делали страдальческие лица, смотрели на часы, рвали на себе волосы и провода.
Я снова подумал о японцах, чье консульство через речку. Им классическая русская поэзия тоже давалась с трудом, но они старались. Как-то раз на обеде в японском посольстве в Москве мы обменивались с ними знаками взаимного уважения. Я прочел пару хайку, но на третьем забыл слова. В ответ полномочный министр посольства Японии Акио Кавато прочел хороший отрывок из Пушкина. Потом он признался: «Я заучил этот отрывок… с большими усилиями… в туалете!» Присутствовавший при этом редактор журнала «Арион» Алексей Алехин воскликнул: «О, туалет! Святое место!» Вышло не совсем хайку и не совсем по-пушкински, зато все сразу поняли друг друга. «Аригато» — чего же боле, что я могу еще сказать?
Вот и теперь в Питере, в желтом дворике на Мойке, требовалось найти общий язык. Между поэтами и телевизионщиками.
— Давайте я прочитаю, — сказал я.
— А вы можете… нормальное? — недоверчиво спросили люди с камерой.
— Ну, попробуем.
Я встал в поэтическую позу, то есть отвел в сторону правую руку (так часто делают известные поэты — видимо, защитный блок из каратэ) и начал:
Мой дядя самых честных правил: он их ловил и к стенке ставил, чтоб не мешали, паразиты, читать труды Адама Смита!В толпе поэтов раздались непроизвольные смешки, которые тут же сменились фырканьем: да это же ерунда какая-то, пародия! Но люди с камерой вцепились в меня клещами. «Давайте еще!» — «Да легко…»
Москва! Как много в этом звуке! Да что там в звуке — в каждой букве: и в этом «М», и в этом «О», и в «В», и в целом «СКВ», и в «А», и уж конечно, в «КВА»! Ну так и чувствуешь — МОСКВА!На следующий день знакомые из разных городов спрашивали в Интернете, действительно ли я известный поэт нового направления. Потому что мою рожу показали в «Сегоднячке» по НТВ и там была такая подпись — наверное, что-то перепутали?
А вот Филиппу Кириндасу на том мероприятии повезло меньше. Он тоже стал читать нормальное стихотворение. Но не во дворике, где было мало народу, а в большом зале, в микрофон. Стих был посвящен непростым отношениям поэта Блока с его женой, которая одновременно спала с другими известными поэтами, пока Блок шарился по аптекам. Когда из уст Филиппа прозвучало слово «блядь», группа литературных ревнителей вскочила на сцену и оттащила Филиппа от микрофона. А стих был замечательный, между прочим.
Спустя несколько лет в Питере и Москве стали появляться поэтические кафешки. Правда, и там свободных чтений не устраивали — нужно было с кем-то договариваться, записываться… Меня к тому времени подобная возня уже не интересовала. И когда я писал свое «Идеальное кафе», я не включил в перечень признаков хорошего заведения поэтические чтения.
Но в американском «Blue Moose», с которого началась моя кафешная жизнь, такое было. И призрак «Синего Лося» как будто решил напомнить, что я написал о нем не все. Летом 2003-го, когда я уже не помышлял ни о каких поэтических акциях, одна кафешка Коктебеля круто изменила мою жизнь.