Худловары
Шрифт:
Третий наш, Вовка, выбрал способ получше: он целыми днями смотрел комедии по телику. Это улучшает распознавание речи, согласен. Но проводить жизнь у телика — глупо. Можно стать интернациональным картофелем.
Я пробовал еще учить язык, болтаясь по барам. Там была другая крайность — жители Западной Вирджинии говорят по-английски еще хуже, чем индийцы. А в барах и вовсе на пальцах, там шумно.
В конце концов, наслушавшись кассет из аудиобиблиотеки, я решил взять быка за рога. То есть заняться поэзией. Поэзия — это типа концентрированного супа из пакетика. Если научишься есть его, не растворяя, любая обычная еда после этого будет усваиваться моментально.
Слова Шкловского о
К тому же никто из них не знал, сколько Некрасова и прочих гумилевских мальчиков у меня в крови. Официально я был одним из тех компьютерных червей, которым по программе предписано взять несколько курсов с гуманитарных факов — для общей гармонии. Да еще иностранец, с трудом выговаривающий слова. Что с него взять?
Неудивительно, что когда наш препод Джим Хармс в качестве примера вдруг зачитывал мой вариант, ребята слегка охреневали:
When you are drunk, be naked, far away from things that work so well on sober days. Or, coming back to consciousness, you'll miss the smallest ones, like wallets, earrings, keys. Meanwhile, you'll find some craters on your 'Porsсhe', and strange design of windows and the porch of neighbor Jenny's house; in microwave — dead cat in milky puddles of aftershave… Then taking off your torn and stained jeans, you'll ask yourself in vain: «What does it mean, these purple stains? And also, how and where I put on this blue woman's underwear over my own? And who will tell me why I've got both of my contacts in one eye?!» So, when you're drunk, be naked, far away from things that serve you well on sober days!После двух-трех таких упражнений Джим признался, что не понимает, зачем мне вообще нужен курс Creative Writing. Тут бы мне и загордиться. А нифига.
Ну да, они воспринимали поэзию слишком поверхностно. Но они не страдали от этого, вот в чем гвоздь. Сонет Серебряного века может быть круче разболтанного американского верлибра только тогда, когда живешь внутри культа, где кому-то важны детали ритуала. Я и раньше не питал доверия к этому культу, цитируя при случае самые честные строки Бродского: «между прочим, все мы дрочим». Но тут стало ясно, что даже поэтическая формула Бродского не полна. Тема «прочего» не раскрыта. А ведь это оно, прочее, и определяет все то, что между.
У гребаных америкосов имелось сильное «прочее». Вот они и не запаривались с междудрочкой. К этому можно было относиться с каким угодно презрением. Но не видеть этого мог только слепой или депутат Госдумы.
Зрение у меня еще не совсем испортилось, да и депутатом я не был. Хотя и удивился, когда на одном из занятий Джим вытащил приемник и сказал, что сейчас мы прервем наши поэтические упражнения, чтобы заслушать приговор по делу О.Дж. Симпсона.
«Ну и поэты, бля, — фыркнул я. — Ясно, почему они ничего приличного написать не могут. День за днем сидят и слушают новости про какого-то черномазого, который свою жену кокнул».
И тут же вспомнилось: Петергоф, сентябрь 91-го, первая лекция после каникул. Профессор поздравляет всех с началом учебного года и «кстати-о-птичках» спрашивает — не слышал ли кто, чего там за шум в Москве приключился в августе. Я, мол, на даче был, не в курсе.
Аудитория пристыженно молчит. Все гуляли по югам, по зеленым берегам, никто ничего не знает. Наконец отличница с первой парты робко произносит:
— Кажется, там был какой-то… путч?
— А-а, ну-ну… — Препод берет мел, поворачивается спиной к аудитории и улетает в свои идеальные топологические пространства. Там все красиво, как в сонетах.
Ну и какая поэзия круче? Негр-убийца в телике или профессор «не от мира сего» на кафедре? Такая древняя вилка.
Вначале, при знакомстве, они похожи на детей. Я знаю, это впечатление обманчиво, но ничего не могу поделать, когда снова вижу, как они собираются перед репетицией — разболтанная походка и пестрые одежки, эта их вечная помесь спортивного костюма и домашней пижамы. Я даже научился отвечать на их слишком широкие улыбки такой же автоматической гримаской. Вернее, не научился, а незаметно привык. И сам обнаружил это лишь в Питере, где продавщица в булочной вдруг заявила, что я над ней издеваюсь, и то же самое повторилось в винном, хотя в обоих случаях я очень мало говорил, зато улыбался.
К чему я не привык, так это к фразе «Как дела?», которую они бросают по привычке, лишь как приветствие, а я по своей привычке задумываюсь — как же все-таки дела? А они, будто позабыв меня, бегут на сцену и убирают декорации с предыдущей репетиции, в финале которой героиня неожиданно разделась догола, чем вызвала у меня странную неловкость в темноте пустого зала. Не из-за наготы ее, а оттого, как их обманчивая детскость резко переключается на недетское. И тут же, когда ты почти поверил, — обратно: вот она выходит из-за кулис одетая, улыбчивая, закидывает на спину розовый кукольный рюкзачок… Помахала рукой, убежала.
А на сцене уже построено другое помещение, и кто-то спрашивает, как там свет в окно. Кричу в ответ из зала, что оно больше похоже на окно мертвецкой, чем то, что выходило в сад. Они на миг становятся серьезными, очередное переключение: мои советы «настоящего русского» регулярно их озадачивают. Для этого они меня и позвали консультантом на постановку «Трех сестер». Самыми большими достижениями моих консультаций на сегодняшний день стали эскиз самовара (который оказался совсем не чайником, как они полагали) и текст загадочной русской песни про новую веранду, а также аккорды для ее исполнения: «Ой вы сени мои сени», как всякая народная песня, легко легла на «три блатных». А сейчас они, по ассоциации с мертвецкой, вспомнили мой вчерашний комментарий о четном числе роз в букете. Побежали к столу пересчитывать.
— Все правильно, нечет! — кричат радостно, как школьники-хорошисты. И снова с шутками-прибаутками передвигают мебель. И кто-то вертит пистолет на пальце.
Но пауза безделья уже замечена режиссером. Дженнифер, худая и немного сутулая брюнетка в зеленом тренировочном костюме и красной фланелевой рубахе, проносится по сцене, спрыгивает в зал, бежит к пульту где-то за моей спиной… и неожиданно суровым голосом заявляет в микрофон «Okay. One minute».
Детский сад опять исчезает. Последний взрыв смеха и шепот из-за кулисы затухают одновременно с лампами. И как будто совсем другой воздух разливается вместе с тишиной и темнотой…