Художники
Шрифт:
Надо сказать, так, как издают в Берлине наши книги, вряд ли издают в каком-нибудь ином месте. И дело не только в великолепном полиграфическом исполнении: необычный формат, многоцветная обложка, нередко с супером, иллюстрации, хорошая бумага, четкая печать, — берешь в руки такую книгу и видишь друга-издателя. Дело не только в полиграфическом исполнении, а может быть, и не столько в этом, хотя последнее важно, — суть в том, как донесено содержание книги. По существу, в республике возник институт переводчиков, сделавших переводы нашей книги призванием. Многие из этих переводчиков-энтузиастов не довольствуются тем, что переводят, скажем, армянскую литературу с русского, они хотят знать армянский язык и преуспели тут значительно. Здесь есть переводчики, которые переводят непосредственно
Ортвин вернулся в Берлин и по-новому прочел гамзатовскую книгу. Умный человек и взыскательный, редактор, он внес в немецкий текст книги уточнения, которых так недоставало этому тексту прежде, и подписал книгу в печать. Я был в Берлине, когда эту книгу впервые взял в руки читатель. Этот акт выглядел достаточно внушительно. На большом празднике книги Гамзатов был усажен за стол, на котором возвышались пирамиды «Дагестана». У стола, в точном соответствии с величиной пирамид, а может быть и того больше, выстроились читатели. Судя по тому, как пирамиды таяли, тридцатитысячный тираж должен был исчезнуть в течение нескольких дней.
Ортвин и его коллеги по издательству «Дер морген» пригласили Гамзатова к себе. Был весь состав издательства. Среди тех речей, которые прозвучали в этот вечер, мне запомнилось строгое и содержательное слово редактора, он развивал мысль о редакторе — друге и советчике.
— Наше скромное чествование Гамзатова полно смысла, — сказал Ортвин. — Это чествование литературы, которая дала поэту крылья и которой не было прежде. И то, что, быть может, наша встреча с поэтом совпала с чтением его книги, делает наше слово о поэте отнюдь не праздным. Впрочем, это слово и об аварцах — соплеменниках поэта, аварцах, аварском языке, аварской литературе. И поэт, пишущий по-аварски, не затерялся в стоязычье большой страны, не канул в темную воду безвестности, наоборот, стоязыкая страна подняла его на своих могучих плечах, да так высоко, что мы увидели его в Берлине.
...В мир большой я из малого вышел селенья
И в долину спустился с большой крутизны.
Чтоб на малом наречье, горя вдохновеньем,
Песни петь для большой, стоязычной страны.
Как мне кажется, Ортвин коснулся большой темы. Наверно, непросто поэту, представляющему литературу малого народа, петь для стоязыкой страны. Тем более непросто, когда твоя поэзия идет за пределы этого стоязычья и становится событием европейским или тем более мировым. Выше я упомянул, что в республике, гостями которой мы были, сложился институт друзей нашей литературы. Наверно, у этого явления разная основа, но можно говорить и о своеобразном институте гамзатовской поэзии, да, в своем роде институте, главными фигурами которого являются переводчики. Гамзатов как-то сказал мне, имея в виду дом на Тверском бульваре: «Мне повезло с переводчиками — они вышли из той же колыбели, что и я». Ну, разумеется, это относится к русским поэтам и прозаикам, таланту и труду которых поэт обязан рождением русского Гамзатова. Надо отдать должное поэту, у него есть талант собирать друзей, необыкновенный талант, отразивший и широту его натуры, и ее открытость. Не знаю, какой тропой шли к Гамзатову его знаменитые переводчики Яков Козловский и Наум Гребнев, но явление это было счастливым — это как раз тот случай, когда люди творят друг друга.
Заманчиво проследить за тем, как развиваются
Толстой, как известно, воспроизводит только в одном «Хаджи-Мурате» несколько песен, и это, наверно, объясняется по только тем, что песни были «в образе героя», — они, эти песни, правились Толстому. Писатель истинно находил в них «сокровища поэтические необычайные».
«Есть редкие растения, которые встречаются только у нас в горах. Это же можно сказать о поэзии. В ней встречаются такие образы и интонации, которые возможны только в тех местах, где родился певец. Певцы Дагестана оставили нам, горцам, свою коллективную, многоязычную Дагестаниану». В этом Гамзатове ком определении — суть Дагестана.
Дом Гамзатовых, в котором отец и сын были поэтами, зовут песенным домом. Наверно, справедливо назвать большим песенным домом весь Дагестан.
Сам Гамзатов дал, в сущности, стране гор это имя — песенный дом.
Гунибский Наиб зашил рот легендарной певице Анхил Марине — она сорвала нитки с окровавленного рта, продолжая петь свои песни любви и печали.
Чохская знать влила в рог певцу Эльдарилаву яд — певец осушил рог и, умирая, не прервал песни о любимой из Чоха.
Лезгинский хан выколол глаза певцу Саиду Кочхорскому, чтобы он не мог видеть земли и света, о которых пел. Но певец не оборвал песни — глазами души своей он продолжал видеть свет и землю.
Истинно — песенный дом. Песня в крови тех, кто считает Дагестан своим домом.
Иначе говоря, если у художника и была легендарная Антеева земля, прикосновение к которой давало силу, то землей этой была народная поэзия Дагестана, поэзия необыкновенная но своей образной системе, характерам, силе чувства.
Гений Толстого рассмотрел это безошибочно, — то, что он увидел это извне, сообщило его взгляду даже известное преимущество.
В повести о Хаджи-Мурате Толстой воссоздает тавлинскую сказку о соколе. Толстой передает содержание сказки несколькими штрихами, резкими. Сокол жил у людей и вернулся в горы, к своим. Он вернулся в путах, на путах были бубенцы. Соколы его не приняли. «У нас нет бубенцов, нет и пут», — сказали ему соколы и велели лететь туда, где надели на него серебряные бубенцы. Сокол не хотел улетать и остался — его не приняли и заклевали.
Допускаю, что гамзатовский вариант сказки заимствован непосредственно у народа, тем более что в этом варианте есть детали, которых нет у Толстого. Но характерно иное: Толстой обратился к сказке потому, что в ней нашла свое толкование история Хаджи-Мурата, толкование, которое дал этому народ, — тут был и суд, был и приговор.
Независимо от истории о Хаджи-Мурате, Гамзатова привлекла известная тавлинская сказка. Чем? Очевидно, тем непреходящим, что есть в ней.
Было небо черно от лохматых овчин,
Все клубились она в беспорядке.
И сидел вдалеке от родимых вершин
Красный сокол на белой перчатке.
Зачин истории тот же, только вот новый образ — белая перчатка. Да, перчатка как синоним иной жизни, которую избрал сокол.
Он домой полетел, бубенцами звеня.
Красный сокол, рожденный для схватки,
И товарищам крикнул: