Хуррамабад
Шрифт:
Он бездумно шагал по раскаленному тротуару, не отмечая, поскольку это было в высшей степени привычно, ни знобящей атмосферы несчастья, голода и беды, ни странного наслаждения, испытываемого оттого, что он погружался в город не просто знакомый, но оставляющий ощущение чего-то вроде материнской утробы, где не бывает ни голода, ни несчастий, где нельзя назвать что-либо своим или чужим, поскольку все существует ради тебя.
Пройдя двором старой школы, он миновал знойный сквер, до верхушек помертвелых чинар залитый недвижным горячим воздухом. Под деревьями неподвижно лежали какие-то люди, и он не знал,
Базар был немноголюден. Дубровин прошелся по рядам, изредка прицениваясь. Он задумчиво тронул мизинцем синевато-белую гору чакки в эмалированном тазу, под неодобрительным взглядом укутанной в белую марлю торговки с наслаждением облизал палец и спросил:
— Чанд?
— Бист, — неприветливо ответила она.
— Э, апа! — попытался он ее урезонить. — Ты что! Дах меравад?
— Бист! — отрезала торговка.
— Падарланат, — пробормотал он, отходя.
Ничего не купив, он вышел из северных ворот и двинул напрямки к хлебозаводу.
Здесь, в переулках старого города, было безлюдно и тихо. Он шагал вдоль кирпичных и бетонных заборов, за которыми, судя по звукам, шла не видная ему, но понятная тихая деятельность — смеялись или плакали дети, покрикивали женщины, скулили собаки, выпрашивая подачку со стола, однообразно гулили горлицы, наливался виноград на деревянных шпалерах, струилась вода, и вообще все шло по тому раз и навсегда заведенному кругу, который единственно и может называться жизнью. Он шел, невольно замедляя шаг у ворот, и, если калитка была приотворена, успевал жадно схватить, словно сфотографировать, четвертьсекундный клочок этой жизни — вот парень возле полуразобранного мотоцикла… вот белобородый старик в чалме… радужный веер воды, выплескиваемой под деревья… бледное пламя под казаном…
Дубровин пересек небольшую открытую площадь между зданием милиции и детским садом, через минуту снова оказался на большой улице и пошел налево.
Сегодня он уже был здесь часов в шесть утра, и с тех пор народу сильно прибавилось — толпа сгустилась. Мужчины в халатах и тюбетейках толклись на тротуаре, стояли кучками, толкуя о чем-то, многие сидели, свесив ноги в сухой арык. Женщины в длинных бесформенных платьях, из-под которых выглядывали кончики шаровар, сбившись в группы человек по десять, сидели прямо на земле под деревьями. Дети жались к ним. Ворота хлебозавода, справа от которых народ стоял черной стеной, были наглухо закрыты. Слева, возле дверей проходной, маячил человек, в экипировке которого ничто, кроме автомата, не говорило о том, что он относится к вооруженным силам.
Дубровин постоял в некотором отдалении, присматриваясь. Дело было безнадежное. Он уж собрался было сесть, свесив ноги в арык, когда его окликнули.
— Эй! Слышите! Идите сюда!
Дубровин оглянулся. С этим мужиком в синей кепке они разговорились давеча утром. Теперь
— Ага, — сказал Дубровин, подходя. — Я вас не заметил.
— Это всегда так, — сказал тот, улыбаясь одной стороной лица. — Когда приходишь — никого не видишь. А тебя все видят. Нет, это я вам точно говорю…
— Ясно, — вздохнул Дубровин, присаживаясь рядом с ним на корточки. — Я тоже замечал… Ну что, идет дело-то?
— О-о-о-о! Иде-е-е-т! — с преувеличенной бодростью сказал мужик и тут же безнадежно махнул рукой, тем самым перечеркивая сказанное. — Как не идти! Пекут, должно быть! Если мука есть…
— Вообще не продавали? — спросил Дубровин.
— Не, не продавали, — вздохнул тот. — Зато раздали одну машину. Часов в двенадцать.
— Без денег, что ли? — не поверил Дубровин. — Почему?
— Хрен его знает! — Мужик полез в карман и вытащил мятую пачку «Памира»; покопавшись в ней неловкими пальцами, извлек-таки окурок. Потом, зажав палку между ног, долго сопел, чиркая спичками, тяжело дышал, налаживаясь прикурить, и вот, наконец, пустил клуб сизого дыма, на жаре казавшегося особенно едким. — Их ведь не разберешь! — сказал наконец он брюзгливо и сплюнул табачинку. — Это же мудрецы! Взяли вот машину хлеба раздали — и денег не спросили… Правда, орали чего-то — может, детям, что ли, я не понял… Я по-ихнему не понимаю. Ну а потом как навалились! — Он снова махнул рукой, глубоко затянулся и стал кашлять.
Дубровин ждал, насвистывая.
— Я так думаю, — сказал мужик, сопя. — Если бесплатно раздавать начали — совсем хреново дело. Это уж я знаю! Как до коммунизма доходит — пиши пропало! — Он снова попытался сплюнуть табачинку, потом снял ее с губы пальцами. — Голодом уморят! Нет, а вот скажите, — оживился вдруг он. — У них понятие очереди вообще есть? У таджиков-то? Вот мне кажется — нету!
За воротами хлебозавода послышался звук заводящейся машины, и тут же толпа, на мгновение оцепенев и напрягшись, словно препарированный мускул под действием тока, мощно качнулась к воротам и загудела. Дальние торопливо сходились. Женщины повскакивали, оглушительно галдя. Детей они тащили за руки.
Часовой, умиротворяюще подняв вверх левую ладонь, повторял какую-то отрывистую фразу, но за ревом Дубровин не мог разобрать слов.
Грузовик газанул и несколько раз стрельнул выхлопной трубой.
Ворота лязгнули и стали отъезжать в сторону.
Толпа завыла и поперла в пространство раскрывающихся ворот.
— Назад! — яростно орал теперь часовой, размахивая автоматом. — Назад, говорю! Только женщинам с детьми! Женщинам с детьми по вчерашнему списку!
— Говорит, женщинам только… — сказал Дубровин. — Список какой-то…
— А! Список! Знаю я эти списки! Они там понапишут! — мужик перехватил палку и гневно потряс ею в воздухе. — Хлеба давай!
У ворот кто-то дико завизжал — должно быть, придавили к железу. Между тем створка, напугавшись напора, уже торопливо ехала обратно — пусть рывками, но ворота поспешно закрывались, так и не выпустив машину с хлебом.
— А-а-а-а-а!.. — утробно прошло по толпе, и тогда еще наперли, отчаянно пробиваясь ближе к воротам. Женский визг захлебывался — казалось, там убивают, да не одну — нескольких.