Хутор Гилье. Майса Юнс
Шрифт:
Что и говорить, капитан Рённов, конечно, уже не первой молодости, но все же он еще до сих пор самый красивый — или, во всяком случае, один из самых красивых и изысканных офицеров нашей армии, и ему было бы нетрудно завоевать сердце даже самой первой…»
— Черт возьми, этому я готов поверить! Ну, мать, что ты скажешь? — спросил капитан, моргая глазами. — Дело как будто идет на лад!
Он несколько раз быстрым шагом прошелся по комнате, а затем схватил письмо Ингер-Юханны:
«Дорогие родители!
Какую удивительную новость я вам расскажу: сюда приезжал капитан Рённов.
Должна вам сказать, что и у меня сердце сильно заколотилось, когда я его узнала; я испугалась, что он, быть может, меня забыл.
Но он подошел ко мне, пожал мне обе руки и сказал очень сердечно:
— Бутон, который я видел в Гилье, теперь уже поистине распустился!
Я, конечно, чуть-чуть покраснела, потому что знаю, что это ему пришла в голову мысль послать меня сюда.
Какая у него благородная осанка и какие свободные, естественные манеры! Будучи на редкость интересным собеседником, он держится с необычайным достоинством, и в течение всего вечера у меня и мысли не было обратить внимание на кого-нибудь, кроме него. Должна сознаться, что с того дня я обрела новый эталон для оценки настоящего кавалера, того, кто в моем представлении может именоваться мужчиной. И, надо сказать, вряд ли многие окажутся достойными этого звания.
Тетя тоже благосклонно о нем отзывалась; ей польстило, мне кажется, то, что он был со мной так любезен, так сердечен, потому что с этого вечера у нее превосходное настроение.
С тех пор он стал приходить ежедневно. Он столько интересного рассказал о жизни в Стокгольме и о дворе, много говорил о вас, мои дорогие, о папе, который хотя и старше его…»
— Да, намного, намного старше. — Капитан откашлялся. — Не меньше, чем на четыре, а то и на пять лет!
«…но всегда был его ближайшим другом.
Поверьте, мы проводили удивительно приятные вечера. Уж тетя знает в этом толк. Как пусто стало без него! Тетя тоже так считает. Вот уже два дня, как он уехал, и оба эти вечера мы говорили о нем, только о нем.
Вчера у нас был студент Грип. Мы не видели его с тех пор, как приехал капитан Рённов. И что это за человек такой этот Грип! Притворяется, будто не видит в Рённове ничего особенного. Он сидел и спорил с нами и был настолько нелюбезен, что решительно рассердил тетю. Он разглагольствовал о лоске, о внешнем блеске, говорил что-то о гремящем барабане, который, как известно, внутри пуст, и тому подобное, словно обаяние Рённова не заключается именно в его ярко выраженном мужском характере и естественности поведения.
После этого я полночи не могла уснуть и все злилась, вспоминая, как Грип сидел, помешивая чай, и болтал о людях, которые легко идут по жизни, элегантно тасуя комплименты и заученные фразы. А потом он сетовал на то, что лестью испортили здоровую натуру, что от нее в конце концов ничего не осталось, что эта особа превратилась в общипанную — да, я это четко расслышала, он так и сказал, — в общипанную гусыню. Как это отвратительно, как бестактно! Я уверена, что он имел в виду меня.
Тетя тоже сказала, когда он ушел, что не будет больше его принимать так интимно, что ей надоело одной выслушивать его разглагольствования, что таких людей, как он, надо держать в узде. Она считает, что карьеры он никогда не сделает, потому что слишком дорожит своими мнениями.
А мне, собственно говоря, жалко, что он больше не будет приходить к нам запросто, потому что, несмотря ни на что, он часто оказывался моим верным союзником против тети».
Три дня тому назад капитан Йегер велел начистить мелом крышку своей старой большой пенковой трубки, но не снял ее со штатива. Затем он перебрал все остальные трубки, вставил, где надо, новые чубуки, всё прочистил и аккуратно разложил на курительном столике. Вызвали кистера, чтобы он привел в порядок старый клавесин, а на лестнице поставили две новенькие, выкрашенные в белый цвет скамейки. Садовую изгородь, которая уже столько лет была во многих местах сломана, починили; новые, белые штакетины, подобно новым вставным зубам, торчали среди старых, серых. Все дорожки в саду подмели и посыпали песком, двор убрали и даже приладили крышку к колодцу, что, по правде говоря, надо было сделать, еще когда дети были маленькими.
Капитана не покидало отличное настроение, он с неутомимостью брался за все, и его громкий голос слышался повсюду.
Время от времени он устраивал себе небольшую передышку и тогда курил на крыльце или в гостиной, у окна, выходившего на проезжую дорогу; несколько раз он спускался к самым воротам и усаживался на каменную ограду; попыхивая трубкой, он затевал разговор с прохожими:
— Ты что, Ларс, отправился в лавку за табаком? Если встретишь по дороге изящную барышню в экипаже, то передай ей привет от капитана из Гилье — это ведь моя дочка, она возвращается домой из столицы.
А если проходила какая-нибудь бедная старуха, то, к ее великому изумлению, капитан кидал ей медную монетку и говорил:
— На, Кари (или «на, Сири»)… Тебе это пригодится. Вместо того чтобы тащиться по дороге с клюкой, подъедешь до следующей почтовой станции.
Удивлению старух и в самом деле не было предела, потому что обычно стоило капитану увидеть нищую старуху, как он обрушивал на нее поток брани. Готовый набор проклятий и те ругательства, которые капитан в порыве вдохновения сам сочинил, когда жил в казарме, переполняли его и должны были хоть время от времени находить себе выход. Местные нищенки давным-давно к этому привыкли и знали, что их ожидает на хуторе Гилье, где, впрочем, им всегда удавалось набить на кухне суму. Ругань капитана, сопровождаемая заливистым лаем Догоняя, звучала для них как отбой, который трубят в военном лагере.
Но в эти дни, когда капитан в радостном волнении расхаживал взад-вперед, ожидая возвращения своей любимицы, он вел себя дома так, как обычно вел себя только среди чужих, благодаря чему и снискал в округе, как и у своих солдат, любовь и славу приветливого и веселого человека. Он снова стал молодым, жизнерадостным и беззаботным Петером Йегером.
После обеда капитан подошел к клавесину и взял аккорд, чтобы проверить, не ослабли ли опять струны. Затем он взял ноту и пропел ее своим густым басом. Вдруг Йёрген, стоявший у окна, воскликнул, что видит движущуюся точку на светлой части проезжей дороги. Вон там, вдалеке, на той стороне озера.