И на Солнце бывает Весна
Шрифт:
Всё изменилось в весенний вечер сорокового года, когда, прогуливаясь недалеко от дома, я познакомился с удивительным человеком, который навсегда перевернул мою жизнь...
3
Я отложил тетрадь. Даже не заметил, как стемнело. Вспомнил о шашлыке, и чувство голода, которое на время чтения ушло, вдруг напало на меня зверем. Я выпил еще вина, закусил сыром, и в голове зашумело, мысли стали гулять беспорядочно, звенеть, как ночные комары. В полумраке домика я на ощупь отыскал ворох газет, и, порвав их, легко разжёг ветки в мангале. Насекомые от едкого дыма быстро отстали, но сбились и жужжали рядом, словно ругали меня. Я дул на огонь, языки плясали, слегка обжигая лицо.
Я подумал: так кто же занят настоящей журналистикой - автор этих воспоминаний, или я, корреспондент нового века,
Я отвлекся от костра и посмотрел на тетрадь. Да, мне становился интересен, близок, человек, оставивший когда-то эти записи. Хорошо, что не сжег, а ведь мог запросто. Только читать тяжело, почерк плоховат. Мне бы хотелось, чтобы разбухшая тетрадь вдруг расплылась перед глазами, слегка приподнялась со стула, увеличилась, преобразилась и стала тем человеком, что заполнил её текстом. Чтобы не малоразборчивые буквы старого человека были перед глазами, а он сам сел рядом, выпил вина, неспешно рассказал дальше свою историю. Читая воспоминания, на первых страницах я испытывал неловкость, ведь слова обращены не мне, а внуку... Кстати!
Я нащупал в кармане телефон, нашёл книгу вызовов. Да, Михаил Звягинцев, так зовут человека, который продал дачу. Это, скорее всего, и есть внук Мишенька, ради которого и писалась тетрадь. Пока я пробежал только начало записей, и меня ждали новые страницы. Да, сказал я себе, пускай некрасиво заглядывать без приглашения в чужую жизнь, у меня нет морального права на это, но я уже не смогу остановиться. Вино и сыр немного отогнали чувство голода. Огонь разгорался, комары окончательно отступили в синюю звенящую темень, и я, положив в мангал крупные брёвна, вновь сел под тускло-жёлтый свет старого торшера.
4
Итак, Мишенька, прежде чем описать эту встречу, начну с другого. Я закурил весной тридцать девятого года. Просто так, за кампанию, угостился папироской у товарища по перу Васи Пенькова, потом купил пачку "Эльбруса" с красивым горным пейзажем, да так и втянулся. Отец мой не курил, а мать не переносила табачного дыма, о чем я писал ранее. Я не хотел её огорчать - у меня и так было подорвано здоровье, из-за которого меня признали негодным к строевой службе (это, кстати, сильно меня расстроило тогда). Поэтому свою новую привычку я скрывал, и дома никогда не курил. Вернувшись из редакции и поужинав, я каждый вечер отправлялся на прогулку, чтобы неспешно побродить-подымить. Странно, к двадцати годам я так и не нашёл близких друзей, хотя и общался с некоторыми коллегами по "печатному цеху", и у меня... не было ни одного свидания. Даже при одной мысли о девушках я робел и терялся. Слышал, что мама хотела меня познакомить с дочерью какого-то партийного работника, но отец отрубил, сказав, чтобы она до поры до времени "не дурила мне голову". Пока я не поднимусь хотя бы до заместителя начальника отдела в редакции, ни о каких встречах-свадьбах не может быть и речи. Я всё больше замечал, что отец был мной недоволен, хотя открыто никогда об этом не говорил. Я уже упомянул, что в нашем доме вообще не было принято вслух выяснять отношения и даже спорить. Но по одному только строгому взгляду я понимал, что он считает меня "заболтанным тунеядцем", живущим у него за пазухой, который не хочет работать и расти над собой в силу того, что сытость и покой достались "на тарелочке". Наверное, он был прав...
Сейчас я думаю: что же определяет нашу жизнь? Мы ли выбираем путь, или мельчайшие детали, совпадения без нашей воли направляют нас, меняют, а порой и ломают всё. Стоит подумать - ведь если бы не та первая папироса и привычка к курению, ежедневным вечерним прогулкам, то вся жизнь пошла бы иначе. Какая мелочь! Впрочем, мелочь? Порой лёгкий ветерок может стать причиной схода лавины, крошечный уголёк сжечь могучий лес, а маленькая соринка вывести из строя сложнейший механизм.
Прогулки по вечернему Воронежу стали для меня ритуалом. Я почти каждый день заходил в библиотеку, брал книги или научно-популярные журналы, мне выдавали даже некоторые редкие издания, ведь сотрудники хорошо знали и уважали моего отца-книгочея. Я любил задуматься, сидя с папироской на лавочке в сквере на бывшей площади Круглых рядов. И вот майским свежим вечером, когда белые шапочки соцветий украсили деревья, пели птицы, я встретил у окруженного тюльпанами невзрачного куба - памятника жертвам белого террора, пожилого человека. Он стоял, сгорбившись и потупив взгляд. Рядом на асфальте лежала вязанка потрепанных книг. Я лишь подумал, как тяжело старику нести их, и он будто прочёл мои мысли, обернулся. Мне бросились в глаза его старомодный, но чистый пиджак, тонкий галстук и мохнатые коричневые бакенбарды, рваные, неухоженные, будто бы человека всю жизнь таскали за них. Я пишу и как будто вижу его большой орлиный нос, кустистые брови, губы, которые тепло, как-то особенно улыбались мне. Я обратил внимание на большой перстень с гранатовым камнем, золотую цепочку часов. Мне подумалось, что этот человек беден, но никогда не продаст эти фамильные драгоценности. Почему я решил, что фамильные? Не знаю, но во всём, даже в молчании его, я ощутил какой-то странный, совершенно не знакомый мне подчёркнутый аристократизм. Таких людей, как он, в то время уже не могло быть! Я пригляделся: ему, скорее всего, было чуть больше шестидесяти лет, но всё же он выглядел именно потрёпанным замученным стариком.
– Здравствуйте, молодой человек, - обратился он, и уже в первых словах мне послышалась вежливая, извиняющаяся просьба.
– Мне неудобно вас так грубо беспокоить, но чувствую, мне никак не донести моих сокровищ, - он посмотрел на перевязанные бечёвкой книги.
– Больше не могу их поднять - так сильно отдаёт болью в спине. Смилуйтесь, помогите донести - тут совсем недалеко, я снимаю угол на Богословской.
– Где?
– удивился я, услышав странное название улицы и представив, как далеко меня просят нести увесистые тома.
– Простите, на Чернышевского, - он снял пенсне, протер платком и улыбнулся ещё добрее, - я, знаете, очень хочу, но так и не могу привыкнуть к новым названиям. Вот, знаете ли, приезжал когда-то Чернышевский в Воронеж, привозили его ещё ребёнком поклониться мощам святителя Митрофана. А он-то, Николай Гаврилыч, безбожником стал, а значит, закон вечности отрицал. А теперь вот улица его имя носит... Чтобы вечно помнили... А я не запомнил еще.
– Удивительно, - не удержался я, - вот я, перед вами, ровесник этих переименований. И вы двадцать лет живёте и помните старые названия улиц?
– Нет, я вовсе не живу старым, поверьте мне.
Я тоже улыбнулся, хотя и понял, что странный человек добродушно посмеивается. Из сквера до Чернышевского было десять минут пути, и я согласился помочь.
– Вижу, вы тоже любите почитать? Это правильно!
– сказал собеседник, видя, как я беру под мышку два номера журнала "Наши достижения", которые я только что получил в библиотеке, а свободной рукой поднимаю его "сокровища".
Мы долго шли молча, причем старик немного отставал. Затем он поравнялся и сказал:
– Прошу прощения, ведь я не представился. Карл Леонович.
– А меня зовут Николай. Вы немец?
– спросил я. Мне не было интересно, кто он - просто как-то неудобно стало идти молча.
– Давным-давно, - он растянул по слогам, - обрусевший немец.
Мы вышли на улицу Володарского. Я посмотрел на пятиэтажный угловатый дом из серого мрачного кирпича с номером семьдесят. Я знал: в нем жили народные комиссары, в том числе и друг отца майор дядя Женя.
– Любопытное здание, - видя мой интерес, сказал спутник.
– Стиль конструктивизм - высокие кирпичные стены, огромные окна, остекленная башенка есть, сдвоенные лоджии.