И не сказал ни единого слова...
Шрифт:
Мне почудилось, что моя голова кружится вокруг тела, но ведь этого не могло быть, и я потрогала твердую выпуклость подбородка, ощутила ее рукой. Но даже в те мгновения, когда казалось, что моя голова лежит где-то в ногах, рука продолжала касаться подбородка. Быть может, вращались только глаза; этого я не знаю, реальным было только чувство дурноты: казалось, будто едкая кислота подступала мне к горлу, то поднимаясь, словно столбик ртути в барометре, то вновь падая, чтобы опять медленно подняться. Я закрывала глаза, но и это не помогало: с закрытыми глазами я чувствовала, что вращается не только моя голова, в сумасшедшее вращательное движение включились грудь и ноги, причем они кружились отдельно друг от друга, а все вместе создавало
А когда глаза были открыты, я видела, что стена, на которую я смотрю, не меняется; я видела кусок стены, окрашенный зеленоватой краской, с бордюром шоколадного цвета, а на светло-зеленом фоне изречение, намалеванное темно-коричневыми буквами, — изречение, которое я не могла разобрать. Буквы то сжимались до микроскопических размеров, становясь похожими на обозначения печатных знаков в таблицах, которыми пользуются глазные врачи, то распухали, превращаясь в отвратительные темно-коричневые колбасы, выраставшие так быстро, что их уже нельзя было охватить взором; невозможно было понять, каких они размеров и что обозначают; потом буквы лопались, расплывались по стене коричневым пятном, и их нельзя было разобрать, а в следующее мгновение они снова съеживались, становились мелкими, как мушиные точки, — и все же буквы оставались.
Тошнота вращала меня, как мотор, она была центром всей этой карусели, и я испугалась, внезапно поняв, что лежу совсем неподвижно на том же месте, что и раньше, не сдвинувшись ни на сантиметр. Я поняла, это чувство тошноты на мгновение прошло: все успокоилось, все вновь приняло естественное положение — я увидела свою грудь и запачканную коричневую кожу туфель, и взор мой приковало к себе изречение на стене, которое я наконец смогла прочесть: «Тебе поможет врач, если врачу поможет БОГ».
Я закрыла глаза; слово «бог» продолжало стоять передо мной: сначала это было только изображение слова, три большие темно-коричневые буквы, которые я видела, хотя мои веки были опущены, потом изображение исчезло и осталось только самое слово; оно врезалось в меня все глубже, падало все ниже, не достигая дна, и внезапно всплыло наверх, и встало передо мной — не изображение слова а само понятие — бог.
Бог — это единственное, что мне сейчас осталось… Тошнота затопила мое сердце, заполнила мои кровеносные сосуды, пульсировала во мне, как пульсирует кровь… Я чувствовала, что обливаюсь холодным потом, и меня охватил смертельный страх… мгновениями я думала о Фреде, о детях, видела лицо матери, видела малышей — такими, какими иногда вижу их в зеркале, — но все это смыла волна тошноты; все они стали мне безразличны, ничего не осталось во мне, кроме слова «бог».
Я заплакала и больше ничего не различала вокруг, не думала ни о чем, кроме как об этом единственном слове; оно слилось с горячими и быстрыми слезами, капавшими из моих глаз на лицо. Но я не почувствовала слез на подбородке и на шее и поняла поэтому, что положение моего тела изменилось — я лежала на боку; но тут вдруг я опять начала кружиться в бешеном темпе, еще быстрее, чем прежде, потом внезапно ощутила, что лежу совсем спокойно; я наклонилась над краем обрушившейся стены, и меня стошнило прямо в пыльную зеленую траву.
Фред поддерживал рукой мой лоб, как часто делал это раньше.
— Тебе лучше? — спросил он тихо.
— Да, лучше, — ответила я. Он осторожно вытер мне губы своим платком. — Но я так устала.
— Ты сможешь теперь поспать, — сказал Фред. — До гостиницы всего несколько шагов.
— Да, спать, — сказала я.
XI
Желтоватый цвет лица Кэте теперь несколько потемнел, что придает ее коже коричневатый оттенок; белки глаз тоже сильно пожелтели. Я налил ей сельтерской, она выпила целый стакан, взяла мою руку и положила ее себе на лоб.
— Может, позвать врача? — спросил я.
— Нет, — сказала она. — Теперь мне хорошо. Это — ребенок. Он возмущен проклятьями, которыми мы его встречаем, и бедностью, которая его ожидает.
— Возмущен, — ответил я тихо, — чтобы стать впоследствии постоянным клиентом аптекаря и возлюбленным братом в христианской епархии. Но я буду его любить.
— Может быть, — сказала она, — он станет епископом, а не просто возлюбленным братом, а может быть, специалистом по Данте.
— Ах, Кэте, не шути.
— Я не шучу. Разве узнаешь, кем станут твои дети? Может быть, у них будет жестокое сердце, и они построят пагоды для своих собак и не будут выносить запаха детей. Может быть, эта женщина, которая не выносит запаха детей, была когда-то пятнадцатым ребенком в семье и все они жили в комнате, меньшей, чем та, где сейчас живет ее собака. Может быть…
Кэте остановилась на полуслове. С улицы донесся сильный шум: что-то гремело и грохотало, как во время взрыва. Я подбежал к окну и распахнул его. В грохоте и треске, доносившихся с улицы, словно слились все шумы войны: гудение самолетов, отрывистый лай взрывов; небо, ставшее уже темно-серым, покрылось теперь белыми, как снег, парашютиками, на них спускались большие развевающиеся красные флаги. На флагах было написано: «Резина Грисс предохранит тебя от последствий». Флаги пролетали мимо куполов собора, мимо крыши вокзала и плавно опускались на улицы, и где-то уже раздавались ликующие возгласы детей, поймавших либо флаг, либо парашютик.
— Что случилось? — спросила Кэте, лежавшая на кровати.
— Ничего, — сказал я. — Просто рекламная шутка.
Но тут в небе появилась целая эскадрилья самолетов; убийственно изящные, они проносились, как вихрь: самолеты пролетали над самыми крышами, тяжело махая своими серыми крыльями, и шум их моторов был, казалось, нацелен прямо в наши сердца, и эту цель они точно поразили. Я увидел, что Кэте начала дрожать, подбежал к кровати и взял ее за руку.
— Боже, что еще?
Мы слышали, как самолеты кружили над городом; потом они улетели, и их гудение растворилось вдали, где-то у невидимого горизонта; и все небо над городом покрылось большими красными птицами, очень медленно спускавшимися на землю: эти большие резиновые птицы покрыли небо, словно клочья вечерней зари; и только после того, как они опустились до уровня крыш, мы поняли, что это аисты с выгнутыми шеями. Они парили в небе, болтая ногами, и их вялые свисающие головы наводили ужас: казалось, что это рота повешенных спускается с небес. Красные облачка из резины, отвратительные и беззвучные, плыли по серому вечернему небу, а с улицы доносились восторженные крики детей.
Кэте молча сжимала мою руку. Я склонился над ней и поцеловал ее.
— Фред, — сказала она тихо, — я наделала долгов.
— Это неважно, — ответил я, — я тоже делаю долги.
— Много?
— Да, много. Теперь мне уже никто не дает взаймы. Нет ничего более трудного, чем достать пятьдесят марок в городе с населением в триста тысяч человек. Меня пот прошибает, когда я об этом думаю.
— Но ведь ты даешь уроки.
— Да, — сказал я, — но я много курю.
— И опять пьешь?
— Да, хотя не так часто, дорогая. С тех пор, как я ушел от вас, я всего только два раза напился по-настоящему. Разве это много?
— Это немного, — сказала она, — я хорошо понимаю, почему ты пьешь. Но, может быть, ты все же попытаешься перестать? Это так бессмысленно! Во время войны ты почти не пил.
— Во время войны все было иначе, — сказал я, — во время войны я пьянел от скуки. Ты даже не представляешь себе, но можно опьянеть и от скуки: лежишь в кровати, и все кружится у тебя перед глазами. Попробуй выпей три ведра теплой воды — и ты опьянеешь от воды так же, как от скуки. Нельзя себе представить, какая это была скучная война! Иногда я думал о вас, если можно было звонил тебе, лишь бы услышать твой голос. Было очень горько слышать твой голос, но уж лучше горечь, чем опьянение от скуки.