И не сказал ни единого слова...
Шрифт:
Быть может, я даже слишком много думаю о смерти, и люди, считающие меня пьяницей, неправы. Все, за что я ни возьмусь, становится мне безразличным, скучным и неважным; и с тех пор, как я ушел от Кэте и детей, я опять стал часто ходить на кладбище; я стараюсь прийти пораньше, чтобы присутствовать на похоронах, я иду за гробом незнакомых мне людей, слушаю надгробные речи, отвечаю на вопросы во время литургии, которую священник бормочет над открытой могилой, бросаю землю в могилу, молюсь у гроба, и если у меня есть деньги, то я заранее покупаю цветы и разбрасываю их по рыхлой земле, возвышающейся над гробом. Я прохожу мимо плачущих родственников, и случается, что меня приглашают помянуть покойника. Я сижу за столом с чужими людьми, пью пиво и ем картофельный салат с колбасой, а плачущие женщины накладывают мне на тарелку гигантские бутерброды; я курю сигареты, пью водку и слушаю рассказы о жизненном пути незнакомых людей, которых я видел только в гробу. Они
— Она была еще совсем ребенок, — сказал мне отец. — Она еще не знала любви.
Я разбрасывал цветы на могиле этой девушки, а потом видел, как плачет ее отец; положив на секунду свою сигарету в пепельницу из серой керамики, он вытер глаза.
Я был равнодушен ко всем профессиям, которые только перепробовал. Мне недоставало серьезности для того, чтобы по-настоящему овладеть любой профессией. До войны я работал долго в магазине по продаже медикаментов, пока меня не одолела скука, и я перешел в фотографию, которая мне тоже скоро опротивела. Потом я решил стать библиотекарем, хотя не испытывал особой склонности к чтению; в библиотеке я познакомился с Кэте, которая любит книги. Я оставался там из-за Кэте, но мы скоро поженились, и когда она в первый раз забеременела, ей пришлось уволиться. Потом началась война, и наш первый ребенок — Клеменс — родился как раз тогда, когда меня призвали.
Но я не люблю думать о войне, поэтому я встал с кровати и еще раз спустился в бар; было уже около четырех. Я выпил рюмку водки и подошел к автоматам, которые теперь освободились; стоило мне бросить монетку и нажать на рукоятку, как я почувствовал усталость.
Вернувшись в свою комнату, я снова лег на кровать, закурил и начал думать о Кэте; я думал о ней до тех пор, пока на церкви Скорбящей богоматери не зазвонили колокола.
X
Я сразу же разыскала вывеску с намалеванной черной рукой и пошла в том направлении, куда указывал вытянутый указательный палец. Улица была серая и пустынная, но не успела я сделать несколько шагов, как внезапно из какого-то узкого дома высыпало множество людей; оказалось, что в кино кончился сеанс. На углу висела еще одна вывеска с черной рукой; указательный палец был согнут — передо мной была гостиница «Голландия». Я испугалась, увидев, что дом очень грязный, медленно перешла через улицу и остановилась перед тамбуром, окрашенным в красноватый цвет; потом я решительно толкнула дверь и вошла в ресторан. У стойки стояло трое мужчин. Когда я зашла, они взглянули на меня, замолчали и посмотрели на хозяйку, а хозяйка, подняв глаза от иллюстрированного журнала, посмотрела на меня. Ее взгляд скользнул по моему лицу и шляпе, задержался на сумочке в моей руке; потом она слегка наклонилась вперед, чтобы посмотреть на мои туфли и ноги, и снова посмотрела мне в лицо, долго разглядывая мои губы, словно угадывая марку моей новой помады. Она снова наклонилась и, с сомнением посмотрев на мои ноги, медленно спросила:
— Что надо?
Сняв руки с бедер, она сперва положила их на никелированную стойку, а потом сложила на животе; ее белое худое лицо выразило растерянность.
— Я бы хотела видеть своего мужа, — сказала я.
Мужчины отвернулись и опять заговорили между собой. Не успела я назвать свою фамилию, как хозяйка произнесла:
— Одиннадцатая комната, второй этаж.
Она показала на дверь у стойки. Один из мужчин подскочил к двери и отворил ее. Он был бледен и, очевидно, пьян, губы у него дрожали, белки покраснели. Когда я посмотрела на него, он опустил глаза. Я сказала «спасибо» и прошла в открытую дверь. Подымаясь по лестнице, я услышала, как чей-то голос, донесшийся до меня из-за медленно закрывающейся двери, произнес:
— А она здешняя.
Лестничная клетка была покрашена зеленой клеевой краской, сквозь матовое стекло окна виднелась черная стена, а на втором этаже в маленькой передней горела лампочка без абажура.
Я постучала в дверь комнаты № 11, но ответа не последовало, и, отворив дверь, я вошла. Фред лежал на кровати и спал. Когда он лежит в кровати, то кажется таким слабым, совсем как ребенок. Ему можно было дать лет восемнадцать, если бы не его строгое лицо. Во сне он слегка приоткрыл рот, темные волосы спадают на лоб, и лицо у него, как у человека, потерявшего сознание; он спит очень крепко. Поднимаясь по лестнице, я еще сердилась из-за того, что оказалась в таком положении, когда мужчины могли глазеть на меня, как на проститутку, но теперь я очень осторожно подошла к кровати, пододвинула стул, открыла сумочку и вынула сигареты.
Я сидела у его кровати, курила и, заметив, что он начинает беспокойно шевелиться, отворачивалась и рассматривала зеленые сердечки на обоях, поднимала взгляд к безобразному абажуру и выпускала дым сигареты сквозь щель в приоткрытом окне. Вспомнив прежнее, я поняла, что с тех пор, как мы поженились, почти ничего не изменилось: наш брак начинался в меблированной комнате, которая была почти так же безобразна, как комната в этой гостинице. Настоящая квартира появилась у нас перед самой войной, но она кажется мне сейчас чем-то никогда не существовавшим в действительности: четыре комнаты, ванная — и чистота кругом; в комнате Клеменса были обои с Максом и Морицем, хотя он был тогда еще слишком мал, чтобы разглядывать картинки. Когда он настолько подрос, что стал разбираться в картинках, — дома, в котором была комната, оклеенная обоями с Максом и Морицем, уже не существовало. Я как сейчас вижу Фреда, вот он стоит, заложив руки в карманы своих форменных брюк и смотрит на груду развалин, от которой подымается легкий серый дымок. Казалось, Фред ничего не понимает и не чувствует, казалось, он еще не осознал, что у нас уже нет ни белья, ни мебели — ровным счетом ничего; и взгляд, который он бросил на меня, был взглядом человека, никогда ничего не имевшего по-настоящему. Он вынул изо рта горящую сигарету, сунул ее мне в рот, я затянулась, и при первой затяжке вместе с дымом у меня вырвался громкий смех.
Открыв окно настежь, я бросила окурок во двор; среди мусорных ведер виднелась большая, пожелтевшая от брикетов бурого угля лужа, сигарета погасла в ней с легким шипением. На вокзал прибыл поезд. Я услышала голос диктора, но не разобрала слов.
Когда на соборе зазвонили колокола, Фред проснулся: от колокольного звона задребезжали стекла в окнах, они начали тихо вибрировать, их дрожь передалась металлической палке для занавесок, стоявшей на подоконнике, и она с шумом заскребла по стеклу.
Не пошевелившись, не произнеся ни слова, Фред посмотрел на меня и вздохнул, и я поняла, что он медленно пробуждается ото сна.
— Фред, — окликнула я его.
— Да, — сказал он, притянул меня к себе и поцеловал. Он притянул меня ближе, мы обнялись, посмотрели друг на друга, и когда он взял мою голову, отстранил ее от себя и испытующе взглянул на меня, я невольно улыбнулась.
— Надо пойти к мессе, — сказала я, — или ты уже был?
— Нет, — сказал он, — я заглянул в церковь на минуту и поспел только к благословению.
— Тогда пойдем.
Фред лежал на кровати в ботинках, очевидно, заснул не укрывшись одеялом; я заметила, что он замерз. Налив воды в таз, он провел мокрыми руками по лицу, вытерся и взял со стула свое пальто.
Рука об руку мы спустились по лестнице. Те трое мужчин все еще стояли у стойки и продолжали разговаривать, даже не взглянув на нас. Фред подал хозяйке ключ от комнаты, она повесила его на доску и спросила:
— Вы надолго?
— На час, — сказал Фред.
Когда мы вошли в собор, служба как раз кончилась; мы увидели, как каноники медленно удалялись в ризницу, словно большие белесые карпы, медленно проплывающие в светло-серой воде. У алтаря, в боковом приделе читал мессу усталый викарий, он читал ее быстро и торопливо и, подойдя к евангелию, лежавшему на алтаре слева, сделал нетерпеливое движение плечом, потому что там не оказалось служки с книгой для богослужения. От главного алтаря подымались облака кадильного дыма; группу, слушавшую мессу, все время обходили какие-то люди, главным образом мужчины с красными флажками в петлицах. Перед преображением, когда раздался звонок, некоторые из них в испуге остановились, но остальные пошли дальше; они рассматривали цветные витражи, а окна были недалеко от алтарей. Я заметила время на часах, висевших наверху рядом с органом: каждые пятнадцать минут они тихо и нежно вызванивали время. Когда мы после благословения шли к выходу, я увидела, что месса продолжалась ровно девятнадцать минут. Фред ждал меня у дверей, а я, подойдя к алтарю богоматери, прочла молитву деве Марии. Я молилась о том, чтобы меня миновала беременность, хотя мне и было страшно просить об этом. Перед изображением богоматери горело много свечей, и слева, около больших железных подсвечников, лежала целая связка желтых свечей. Рядом с ней был прикреплен картонный плакат с надписью: «Основано рабочее содружество католических аптекарей, входящее в Германское объединение аптекарей».
Я вернулась к Фреду, и мы вышли. На улице светило солнце. Было двадцать минут шестого, и мне захотелось есть. Когда мы спускались по лестнице из собора, я взяла Фреда под руку и услышала, что в кармане у него позвякивают монеты.
— Хочешь поесть в ресторане? — спросил он меня
— Нет, — сказала я, — лучше где-нибудь в закусочной, я очень люблю ходить в закусочные.
— Ну что ж, — сказал он, и мы свернули на Блюхерштрассе.
Груды развалин превратились за эти годы в гладкие круглые холмы, осевшие книзу, они густо поросли сорняками и зеленовато-серым кустарником, мягко отсвечивающим розовым, словно завядший шиповник. Довольно долго на этом месте в канаве лежал памятник Блюхеру — огромный энергичный мужчина из бронзы, свирепо уставившийся в небо, — но потом его украли.