И не сказал ни единого слова...
Шрифт:
Теперь ничего не было слышно, и в доме стало тихо. Стены моей комнаты были оклеены красноватыми обоями, их зеленый узор в форме сердца стерся, и казалось, что кто-то нацарапал на бумаге карандашом бледный без конца повторяющийся рисунок. Абажур — стеклянный колпачок яйцеобразной формы с голубоватыми прожилками — был уродлив, как, впрочем, все абажуры; лампочка в нем, по всей вероятности, была пятнадцатисвечовая.
Глядя на узкий платяной шкаф, темно-коричневый от морилки, я сразу понял, что им никогда не пользовались и что его вообще поставили сюда не для пользования. Постояльцы, которые бывают в этой комнате, не принадлежат к числу людей, распаковывающих свой багаж, если у них таковой вообще имеется. У них нет пиджаков, которые надо вешать на плечики, нет рубашек, которые надо складывать стопкой; и плечики, которые я заметил в открытом шкафу, были такие ненадежные, что могли бы сломаться под тяжестью моего пиджака.
Колокола пробили двенадцать.
Я встал, чтобы взять мыльницу, стоявшую на умывальнике, и закурил. Ужасно, что я ни с кем не могу об этом говорить, никому не могу рассказать правду — но деньги мне нужны и комната нужна только для того, чтобы спать со своей женой. Вот уже два месяца, как мы, хоть и находимся в одном городе, живем супружеской жизнью только в гостиницах. Когда было по-настоящему тепло, мы иногда встречались в парках или в парадных разрушенных домов, в самом центре города, чтобы быть уверенными, что нас никто не застигнет врасплох. У нас слишком маленькая комната — вот и все. Кроме того, стена, отделяющая нас от соседей, слишком тонкая. А на большую квартиру нужны деньги, нужно то, что они называют энергией, но у нас нет ни денег, ни энергии. У моей жены тоже нет энергии.
В последний раз мы были вместе в парке, на окраине города. Вечерело, и с полей тянуло запахом убранного порея, а на горизонте, там, где дымили трубы, на красноватом небе расстилался черный дым. Быстро наступила темнота, небо из красного стало фиолетовым, а потом черным, и на нем уже нельзя было различить темные широкие полосы дыма. Сильнее запахло пореем, и к этому запаху примешивался горький запах лука. Где-то очень далеко за песчаным карьером горели огни, по дороге мимо нас проехал велосипедист; над ухабистой дорогой раскачивался огонек, вырезая в небе маленький темный треугольный кусок, одна сторона которого была открытой. Плохо закрепленные болты дребезжали, и стук велосипедных крыльев замирал вдали медленно, почти торжественно. Когда я присматривался внимательно, то различал на дороге стену, еще более темную, чем ночь, а за стеной слышалось гоготанье гусей и ласковая воркотня какой-то женщины, которая звала птицу, чтобы покормить ее.
На темной земле я различал только белое лицо Кэте, и когда она открыла глаза, видел какой-то странный, синеватый блеск. Ее голые руки тоже были белые; она очень сильно плакала, и, целуя ее, я ощущал вкус слез. У меня слегка кружилась голова, и купол неба над нами тихо покачивался из стороны в сторону, а Кэте плакала все сильней.
Мы стряхнули с себя грязь и медленно пошли на конечную остановку девятого номера. Издали было слышно, что трамвай заворачивал по кругу, и мы видели, как сверху, с проводов, сыпались искры.
— Становится прохладно, — сказала Кэте.
— Да, — ответил я.
— Где ты будешь сегодня ночевать?
— У Блоков.
Мы пошли вниз к трамвайной линии по аллее, деревья которой были сожжены снарядами.
В пивной, которая находится как раз у конечной остановки девятого номера, я заказал по рюмке коньяку для нас обоих, бросил десятипфенниговую монетку в автомат, и никелевые шарики, прыгнув в деревянный канал, поодиночке подскочили кверху; они нажали на стальные пружины и ударили по никелевым контактам; раздался тихий звон, а наверху, на стеклянной шкале, появились красные, зеленые и синие цифры. Хозяйка и Кэте наблюдали за мной, и я, продолжая играть, положил руку на затылок Кэте. Хозяйка скрестила руки, и улыбка оживила ее большое лицо. Я продолжал играть, и Кэте следила за игрой. В пивную вошел какой-то человек, влез на высокую табуретку у стойки, положил сумку позади себя на стол и заказал водки. У него было грязное лицо, руки коричневатые, а светло-голубые глаза казались еще светлее, чем на самом деле. Он поглядел на мою руку, которая все еще лежала у Кэте на затылке, посмотрел на меня и заказал еще рюмку водки. Вскоре после этого он подошел ко мне и начал играть на втором, совсем неказистом, похожем на кассу автомате — рукоятка, узкая щель и большая красноватая шкала, на которой подряд одна за другой изображены три большие черные цифры. Человек бросил монетку, покрутил ручку; цифры на шкале завертелись, исчезли, а потом, через небольшие интервалы, что-то трижды щелкнуло и наверху появились цифры 1–4—6.
— Ничего, — сказал мужчина и бросил еще одну монету. Диск с цифрами неистово завертелся, потом что-то стукнуло, секунду было тихо, и внезапно из стальной пасти автомата посыпались десятипфенниговые монетки.
— Четыре, — сказал человек, улыбнулся мне и прибавил: — Это уже лучше.
Кэте сняла мою руку, лежавшую на ее затылке, и сказала:
— Мне надо идти.
На улице трамвай со скрежетом описывал круг. Я заплатил за обе рюмки коньяку и проводил Кэте до остановки. Когда она уже входила в трамвай, я поцеловал ее, и она положила руку мне на щеку и потом все время, пока было видно, махала мне рукой.
Вернувшись в пивную, я увидел, что человек с черным от грязи лицом все еще стоял у автомата. Я заказал рюмку коньяку, зажег сигарету и поглядел на него. Мне казалось, что я угадаю ритм вращения диска, и если стук раздавался раньше, чем я ожидал, мне становилось страшно; я слышал, как человек бормотал: «Ничего… ничего… два… ничего… ничего… ничего».
Когда посетитель с проклятьями ушел из пивной, а я начал менять деньги, на бледном лице хозяйки уже не было улыбки.
Никогда не забуду, как я в первый раз опустил рукоятку книзу и как диск начал бешено вращаться, — мне казалось тогда, что он вращается с невероятной быстротой, — и как три раза, через разные промежутки времени, что-то щелкнуло. Я прислушался — не раздастся ли звон падающих монеток. Но ничего не упало.
Я пробыл там около получаса, пил водку и крутил ручку, прислушиваясь к дикому вращению дисков и сухому щелканью внутри автомата, и когда я выходил из пивной, у меня не было ни гроша в кармане; мне пришлось идти пешком; я шел почти три четверти часа до Эшерштрассе, где живут Блоки.
С тех пор я бываю только в тех пивных, где есть такие автоматы; я прислушиваюсь к гипнотизирующему меня вращению диска, ожидаю, когда внутри что-то щелкнет, и каждый раз пугаюсь, если шкала останавливается, а монетки не выскакивают.
Наши свидания подчинены определенному ритму, который мы еще не можем уловить. Потребность встретиться возникает всегда внезапно, и случается, что по вечерам, прежде чем спрятаться куда-нибудь на ночь, я подхожу к нашему дому и вызываю Кэте вниз условным звонком, о котором мы договорились с ней, чтобы дети не узнали, что я поблизости. Самое удивительное заключается в том, что они, кажется, любят меня, хотят меня видеть, говорят обо мне, — хотя я бил их в последние недели нашего совместного житья. Я бил их так сильно, что, увидев себя как-то со всклокоченными волосами в зеркале, сам испугался выражения своего лица. Я был бледен и тем не менее покрыт потом, и я заткнул уши, чтобы не слышать криков мальчика, которого я бил за то, что он пел. Как-то в субботу, под вечер, когда я ждал Кэте внизу у парадного, Клеменс и Карла все же заметили меня. Я испугался, увидев, что их лица озарились радостью. Они кинулись ко мне, обняли меня, начали расспрашивать, здоров ли я; и я поднялся с ними по лестнице. Но стоило мне войти в нашу комнату, как на меня напал страх перед ужасающим дыханием бедности; даже улыбка нашего малыша, который, кажется, узнал меня, и радость жены — ничто не могло подавить той злобной раздражительности, которая сразу же поднялась во мне, лишь только дети начали прыгать и петь. Я снова ушел от них, не дожидаясь, пока мое раздражение вырвется наружу.
Но часто, когда я торчу в пивнушках, их лица внезапно появляются передо мной среди пивных кружек и бутылок, и я не могу забыть того ужаса, который испытал, увидев своих детей сегодня утром, когда они шли вместе с процессией.
В соборе запели последний хорал, я вскочил с кровати, открыл окно и увидел, как красная фигура епископа проходит сквозь толпу.
А внизу, под моим окном, я различил черные волосы какой-то женщины, платье которой было обсыпано перхотью. Голова женщины, по-видимому, лежала на подоконнике. Внезапно она повернулась ко мне, и я увидел узкое лоснящееся лицо хозяйки.