И не сказал ни единого слова...
Шрифт:
— Условно, — сказал он и снова улыбнулся, — я могу дать отпущение условно… Я не очень уверен, но если это в моей власти, тогда я мог бы… — Он нетерпеливо размахивал руками у меня перед глазами. — Вы судите ненавидя, ведь мы не можем ни судить, ни ненавидеть… Нет!
Он решительно покачал головой, а потом, обхватив голову руками, опустил ее на край стола, помолился, внезапно поднялся и дал мне отпущение грехов. Я перекрестилась и встала.
Он стоял у стола и смотрел на меня, и вдруг, еще прежде чем он заговорил, мне стало его жаль.
— Я только могу вам… — он словно стер свои слова взмахом руки. — Вы думаете, я сам не чувствую иногда эту ненависть? Я, священник? Она у меня здесь, — он ударил себя по черной сутане, куда-то пониже сердца, — ненависть к вышестоящим.
Он снова обернулся ко мне и протянул блокнот и карандаш, лежавшие на столе; я записала свой адрес и поправила сползшую набок шляпу.
Раздался сильный стук в дверь несколько раз подряд.
— Да, да, знаю! — закричал он. — Служба, я иду.
На прощанье он подал мне руку, вздыхая, посмотрел на меня и проводил до двери.
Я медленно прошла мимо главного входа церкви, к туннелю. Две женщины и мужчина шли к церковной службе. Напротив висел белый транспарант с красной надписью: «Что ты будешь делать без аптекаря?»
Темное облако, проползавшее по небу, задело краем солнце, а потом уплыло, и солнце светило теперь прямо на букву «е» в слове «аптекаря», заливая его желтым светом. Я пошла дальше, меня обогнал маленький мальчик с молитвенником под мышкой, а потом улица опять опустела. По обеим сторонам ее были и лавчонки и развалины, а из-за выжженных стен доносился шум трамвайного депо.
Почувствовав теплый запах свежей сдобы, я остановилась, посмотрела направо и заглянула в открытую дверь деревянной лавчонки, из которой вырывались клубы белесого чада; на пороге в лучах солнца сидел ребенок и, моргая, смотрел в небо. По выражению его кроткого лица я поняла, что он слабоумный — его красноватые веки казались на солнце прозрачными, — и я ощутила щемящую нежность; ребенок держал в руке свежий пончик, рот его был в сахаре, и когда он откусил кусочек пончика, начинка — коричневое повидло — вылезла наружу и закапала на его свитер. В лавчонке я увидела молоденькую девушку, склонившуюся над котлом, — у нее было красивое лицо, кожа казалась очень нежной и белой. И хотя голова девушки была покрыта платком, я поняла, что волосы у нее светлые. Она вылавливала из кипящего жира свежие пончики и клала их на решетку, а когда девушка подняла глаза, наши взгляды встретились, и она улыбнулась. Ее улыбка словно околдовала меня, я улыбнулась ей в ответ, и так мы постояли несколько секунд не шевелясь. И глядя в упор на нее, я в то же время видела где-то очень далеко себя самое, видела нас обеих, улыбающихся друг другу, словно мы были родные сестры; но я опустила глаза, когда вспомнила, что у меня нет при себе денег, чтобы купить у нее один из этих пончиков, запах которых возбуждал мой аппетит. Глядя на белесый вихор слабоумного, я пожалела, что не взяла с собой денег. Я никогда не беру с собой деньги, если должна встретиться с Фредом, потому что при виде денег он не может устоять и большей частью ему удается соблазнить меня на выпивку. Я смотрела на жирную шейку слабоумного, на крошки сахара, размазанные по его лицу, и, когда я поглядела на его кроткие полуоткрытые губы, во мне проснулось что-то вроде зависти.
Подняв глаза, я увидела, что девушка уже отодвинула котел; как раз в тот момент она
Осторожно пробравшись мимо слабоумного, я вошла в закусочную. В углу за столиком сидело двое детей, а у очага — старый небритый мужчина, читавший газету; он опустил ее и посмотрел на меня.
Девушка стояла около большого кофейника и, поправляя волосы, смотрелась в зеркало. Я оглядела ее белые, очень маленькие детские ручки и заметила в зеркале рядом с ее свежим, улыбающимся лицом свое собственное — худое, чуть желтоватое, со вспыхивающими, словно язычки пламени, темно-красными накрашенными губами, и, несмотря на то, что улыбка появилась у меня на лице сама собой, почти против моей воли, она казалась мне фальшивой; но тут наши головы словно вдруг поменялись местами: моя голова стала ее головой, а ее — моей, и я почувствовала себя молоденькой девушкой, стоящей перед зеркалом и поправляющей себе волосы, увидела, как эта девчурка отдается ночью любимому человеку, который принесет ей и жизнь и смерть, оставив на ее лице следы того, что он называет любовью, это лицо станет наконец похожим на мое — худым, покрытым легкой желтизной от горечи этой жизни.
Но теперь она повернулась, заслонив в зеркале мое изображение, и я отступила вправо, покорившись ее очарованию.
— Добрый день, — сказала я.
— Добрый день, — ответила она. — Не хотите ли съесть пончик?
— Нет, спасибо, — сказала я.
— Почему? Разве вам не нравится, как они пахнут?
— Нет, мне нравится, как они пахнут, — сказала я, с дрожью думая о том неизвестном, которому она будет принадлежать, — они действительно хороши, но у меня нет при себе денег.
При слове «деньги», старик у печки встал, зашел за стойку, остановился рядом с девушкой и сказал:
— Деньги… но вы можете заплатить и позже. Вам же хочется попробовать. Правда?
— Да, — ответила я.
— Садитесь, пожалуйста, — пригласила девушка.
Я отошла немного назад и села к столику рядом с детьми.
— Кофе тоже подать? — крикнула девушка.
— Да, пожалуйста, — сказала я.
Старик положил на тарелку три пончика и подал мне. Он остановился рядом со мной.
— Большое спасибо, — сказала я. — Но вы ведь не знаете меня.
Он улыбнулся, вынул руки из-за спины и, неловко держа их на животе, пробормотал:
— Не беспокойтесь.
Я кивнула в сторону слабоумного, который все еще сидел на пороге.
— Это ваш сын?
— Сын, — сказал он тихо, — а она — моя дочь.
Он бросил взгляд на девушку за стойкой — та взялась за ручку кофейника.
— Он не может говорить, как люди, мой сын, — сказал старик, — и как звери тоже, он не произносит ни единого слова, только «дси-дса-дсе», а мы, — старик приподнял к нёбу язык, чтобы произнести эти звуки, и снова опустил его, — а мы, неумело подражая ему, выговариваем эти звуки слишком твердо: «зу-за-зе». Мы не способны к этому, — сказал он тихо; и внезапно, чуть повысив голос, крикнул: — Бернгард! — Слабоумный неуклюже повернул голову и тут же снова опустил ее. Старик еще раз крикнул: «Бернгард!» — Мальчик снова обернулся, и его голова плюхнулась вниз, как гиря от часов; старик встал, осторожно взял ребенка за руку и подвел его к столику. Он сел на стул рядом со мной, посадил мальчика на колени и тихо спросил меня:
— Может, вам противно? Вы скажите.
— Нет, — сказала я, — мне не противно.
Его дочь принесла мне кофе, поставила передо мной чашку, а сама встала рядом с отцом.
— Скажите, если вам противно. Мы не обидимся. Большинству людей это противно.
Ребенок был жирный и измазанный, он тупо глядел прямо перед собой и все лепетал: «дсу-дса-дсе»; внимательно посмотрев на него, я подняла голову и сказала:
— Нет, мне не противно, он как младенец.
Я поднесла чашку ко рту, отпила глоток, откусила кусочек пончика и сказала: