И не сказал ни единого слова...
Шрифт:
— Если хотите есть, — закричала она, — уже пора.
— Да, — сказал я, — иду.
Когда я спускался по лестнице, фирма, выпускавшая зубную пасту, снова начала стрельбу на пристани.
VIII
Пирог удался на славу. Я вынула его из духовки, и теплый, сладкий запах сдобы разнесся по всей комнате. Дети сияли. Я послала Клеменса за взбитыми сливками, наполнила ими шприц для выжимания крема и нарисовала для детей на синем сливовом фоне пирога разные завитушки.
Я наблюдала, как они вылизывали остатки сливок из миски, и обрадовалась, заметив, с какой точностью Клеменс разделил их поровну. Напоследок набралась еще целая ложка, и Клеменс отдал ее маленькому, который сидел на своем стульчике и улыбался мне, пока я мыла руки и красила
— Ты надолго уходишь?
— Да, до завтрашнего утра.
— Отец скоро вернется?
— Да.
Блузка с юбкой висели у кухонного шкафа. Переодеваясь в каморке, я услышала, как пришел молодой человек, который должен был присмотреть за детьми: он берет всего марку в час, но от четырех часов дня до семи утра — пятнадцать часов, итого получается пятнадцать марок; к тому же его надо покормить, а вечером, когда он, собственно, говоря, приступает к своим обязанностям, около радиоприемника должны лежать сигареты. Радиоприемник мне одолжили Хопфы.
Кажется, Беллерман хорошо относится к детям, во всяком случае, они любят его; каждый раз после моих отлучек дети говорят мне, во что они играли и что он им рассказывал. Беллермана рекомендовал наш капеллан, и он, по-видимому, посвящен в то, по каким причинам я оставляю детей одних; глядя на мои накрашенные губы, он всегда слегка морщит лоб.
Я надела блузку, привела в порядок волосы и вошла в комнату. Беллерман явился с молоденькой девушкой, тихой блондинкой, которая уже держала маленького на руках и вертела вокруг указательного пальца его погремушку, что, видимо, доставляло малышу удовольствие. Беллерман представил мне девушку, но я не расслышала ее имени. В улыбке девушки и в ее необыкновенно нежном обращении с малышом было что-то профессиональное, а по ее взгляду я поняла, что она считает меня негодной матерью.
У Беллермана черные, очень курчавые волосы, жирная кожа и почти всегда наморщенный нос.
— Можно погулять с детьми? — спросила меня девушка, и я согласилась, заметив умоляющий взгляд Клеменса и то, как Карла закивала головой. Я пошарила в ящике, чтобы дать деньги на шоколадку, но девушка отказалась их взять.
— Пожалуйста, — сказала она, — не сердитесь на меня, но если можно, я бы хотела сама купить им шоколадку.
— Можно, — сказала я, сунула деньги обратно и почувствовала, себя совсем жалкой в присутствии этого цветущего, молодого существа.
— Пусть Гулли делает как знает, — сказал Беллерман, — она просто помешана на детях.
Я оглядела по очереди своих детей: Клеменса, Карлу и малыша — и почувствовала, что на глаза у меня навертываются слезы. Клеменс кивнул мне и сказал:
— Иди, мама, все будет хорошо. Мы не станем подходить близко к воде.
— Пожалуйста, — сказала я девушке, — не пускайте их близко к воде.
— Нет, нет, — сказал Беллерман, и они оба засмеялись.
Беллерман подал мне пальто, я взяла сумку, поцеловала детей и благословила их. Я чувствовала себя лишней.
Выйдя, я секунду постояла у двери, услышала, что они смеются, и медленно спустилась по лестнице.
Сейчас всего половина четвертого, и на улицах еще совсем нет народу. Несколько ребятишек играли в классы. Когда я подошла ближе, они взглянули на меня. Ни единого звука не раздавалось на этой улице, где жили сотни людей, — только мои шаги, да скучное бренчанье рояля, доносившееся откуда-то из самой глубины улицы; за слегка шевелившейся занавеской я увидела старуху с желтым лицом, которая держала на руках жирную дворняжку. Несмотря на то, что мы живем здесь уже восемь лет, у меня каждый раз кружится голова, когда я вижу серые стены с грязными заплатами, стены, которые, кажется, клонятся книзу; а слабое бренчанье рояля то подымается кверху, то опускается, пробегая по узкой серой полоске неба. Звуки кажутся мне скованными, а мелодия, которую ищет и не может найти бледный пальчик девушки, оборванной. Я ускорила шаг и быстро прошла мимо детей, во взгляде которых мне почудилась угроза.
Фред не должен был оставлять меня одну. Я радуюсь встрече с ним, но меня пугает, что ради этих встреч я должна уходить от детей. Каждый раз, когда я спрашиваю, где он живет, — он уклоняется от ответа, а этих Блоков, у которых он будто бы ночует уже месяц, я не знаю, и адреса он мне тоже не дает. Иногда
На Тукхофплатц я села в автобус и стала смотреть на улицы, где совсем не было народу, разве что несколько человек у ларьков с сигаретами. На Бенекамштрассе я вышла и направилась к церкви Скорбящей богоматери посмотреть, когда будет вечерняя месса.
У входа было темно, я пошарила в сумочке, чтобы найти спички, но мне попадались то рассыпанные сигареты, то помада, то носовой платок, то мыльница; наконец я нашла коробок, зажгла спичку и испугалась: направо от меня в темной нише кто-то стоял, стоял совершенно неподвижно; я попыталась произнести нечто вроде «алло», но от страха совсем потеряла голос, и еще мне мешало сильное сердцебиение. Человек в темной нише не шевельнулся, в руках он держал что-то похожее на палку. Я бросила обгоревшую спичку, зажгла новую, и даже после того, как я поняла, что это статуя, сердцебиение не прекратилось. Я подошла еще на шаг ближе и при слабом свете различила каменного ангела с ниспадающими кудрями, который держал в руке лилию. Я так низко нагнулась, что мой подбородок чуть не коснулся груди статуи, и долго всматривалась в лик ангела. Его лицо и волосы были покрыты густым слоем пыли, даже из слепых глазниц свешивались темные хлопья. Я осторожно сдула их, очистила от пыли нежный овал лица и внезапно заметила, что улыбка ангела была из гипса и что вместе с грязью исчезает все очарование этой улыбки; но я продолжала дуть, очистила его роскошные кудри, грудь, развевающиеся одежды и, осторожно и отрывисто дуя, очистила лилию; чем резче выступали яркие краски, чем виднее становилась топорная работа церковной промышленности, тем больше угасала моя радость; я медленно отвернулась и пошла дальше, чтобы разыскать объявление. Потом снова зажгла спичку и увидела в глубине церкви мягкое красное мерцание неугасимой лампады; остановилась у черной доски и испугалась: на этот раз кто-то действительно подходил ко мне сзади. Я повернулась и вздохнула с облегчением, разглядев бледное круглое крестьянское лицо священника. Он остановился рядом со мной. Глаза у него были печальные. Моя спичка погасла, и в темноте он спросил меня:
— Вы что-нибудь ищете?
— Не знаете ли вы, — спросила я, — где будет вечерняя месса?
— Святая месса, — сказал он, — будет в соборе в пять часов.
Я различила только его светлые, почти бесцветные волосы и тускло блестевшие глаза; было слышно, как на улице заворачивали трамваи, гудели автомобили; и внезапно, глядя в темноту, я сказала:
— Я хочу исповедаться, — я очень испугалась и в то же время почувствовала облегчение, а священник произнес, словно он ждал этого:
— Идите за мной.
— Нет, если можно, то лучше здесь, — сказала я.
— Здесь нельзя, — ответил он кротко. — Через четверть часа начинается служба, могут прийти люди. Исповедальня там, дальше.
Мне очень хотелось излить душу священнику именно здесь, стоя в этом темном, продуваемом со всех сторон портале, рядом с гипсовым ангелом; мне хотелось шептать в темноте, глядя на мерцающую вдали неугасимую лампаду, и услышать, как он, тоже шепотом, даст мне отпущение грехов.
И все же я послушно последовала за ним во двор… Но пока мы, выйдя из здания церкви, шли мимо разбросанных камней и обломков песчаника, отвалившихся от церковных стен, к маленькому серому домику около самой стены трамвайного депо, неистовый восторг, охвативший меня на миг, исчез; покой воскресных предвечерних часов нарушался ударами молотков по железу. Дверь домика отворилась, и я увидела грубое удивленное лицо экономки, недоверчиво оглядевшей меня.