И один в поле воин (Худ. В. Богаткин)
Шрифт:
— Будет выполнено, герр генерал-лейтенант!
— А теперь скажите, барон, как вы оцениваете все эти события?
— Я мало разбираюсь в политике, герр генерал, и поэтому всегда придерживаюсь принципа: слушать, что говорят более разумные и опытные люди.
— Очень хороший принцип! Мне нравится ваша скромность, Гольдринг. Но несколько часов назад в этом же кабинете за этим же столом я был слишком откровенен с вами и, возможно, сказал что-либо лишнее…
— Из этого разговора я вынес одно: что вы, герр генерал, патриот, болезненно реагирующий на неудача армии фатерланда.
— Армии?
— Простите, герр генерал, именно так я и понял, но не осмелился сказать, — поправился Генрих.
— Подобные ошибки приводят к тому, что кое-кто считает: корабль тонет — и прежде всего надо спасать себя.
— Так, кажется, поступают крысы. Эверс хрипло рассмеялся.
— Именно так я и расцениваю события в Италии.
— Но мне кажется, простите за откровенность и смелость, что паника преждевременна и нет никаких оснований так пессимистически относиться к будущему.
— Если не ждать его сложа руки, а подготавливать, многозначительно произнёс генерал и внимательно поглядел на Генриха. — А теперь — пора на аэродром. Через час генерал на специальном самолёте вылетел из Парижа в Сен-Реми.
Разговор с Эверсом взволновал и заинтересовал Генриха. Намёки генерала были очень красноречивы. Правда, пока он не открывает своих карт, но бесспорно одно: недовольство командованием настолько велико, что даже всегда сдержанный генерал не считает нужным скрывать это. И это лишь цветочки! Ягодки впереди!
На следующее утро ровно в десять Генрих предстал перед начальником курсов оберстом Келлером.
— Открытие курсов на некоторое время откладывается, — сообщил Келлер. — Возможно, вам имеет смысл вернуться в часть и ждать вызова.
— Командир дивизии Эверс сегодня ночью вылетел из Парижа и приказал мне ждать здесь; есть предположение, что наша дивизия получит особое задание, и в ближайшие дни будет переброшена, герр оберст.
— Когда получите телеграмму, уведомьте меня!
— Буду считать своим долгом, герр оберст!
— Скажите, вы не сын командира сто семнадцатого полка, Эрнста Гольдринга?
— Нет, мой отец, Зигфрид фон Гольдринг, погиб, и меня усыновил генерал-майор Бертгольд. Он работает при штабквартире в Берлине.
— Вильгельм Бертгольд?
— Так точно!
— О, тогда прошу передать ему мои самые искренние пожелания. Мы с ним старые знакомые, ещё с времён первой мировой войны.
— Уверен, что ему это будет очень приятно!
— Я надеюсь, вы не соскучитесь в Париже. Поскольку вам придётся задержаться здесь, было бы непростительно тратить время зря. Если хотите, я прикажу перепечатать для вас конспекты будущих лекций. Это избавит вас от лишних забот, не придётся самому конспектировать, когда начнутся занятия.
— Мне просто неудобно, герр оберст, причинять вам столько хлопот.
— Пустое! Мне было очень приятно познакомиться с вами, барон, и я рад, что могу оказать эту маленькую услугу сыну моего старого знакомого. Буду очень сожалеть, герр обер-лейтенант, если вас скоро отзовут… Но в таком случае вам особенно пригодятся конспекты. Думаю, что в конце недели вы сможете их получить.
Впервые за много времени у Генриха выдалось несколько свободных дней. Он думал об этом с тоской, даже со страхом.
У него было ощущение человека, внезапно остановившегося после стремительного бега, когда кажется, что все окружающие предметы проносятся мимо, сливаясь в одну сплошную линию. И, осматривая Париж, он ни на чём не мог остановить своего внимания — улицы, площади, памятники лишь раздражали глаз, не затронув воображения, не возбудив интереса.
Напрасно Курт сбавлял скорость, проезжая мимо замечательных памятников и прекрасных архитектурных сооружений, напрасно останавливал машину на широких, величественных площадях, стараясь восторженными восклицаниями привлечь внимание обер-лейтенанта к многочисленным витринам антикварных магазинов на улице Риволи. Генрих равнодушно проезжал под Триумфальной аркой, бросая быстрый взгляд на Вандомскую колонну, даже не поворачивал головы, чтобы рассмотреть дворец президента на Елисейских полях. Он все гнал и гнал машину, не замечая того, что они дважды, а то и трижды проезжают по одной и той же улице.
Однажды, не спрашивая, Курт свернул на Марсово поле и подъехал к Йенскому мосту, возле Эйфелевой башни. Лифт не работал, и Генрих по винтовой лестнице поднялся на вторую площадку башни. Не слушая гида, объяснявшего, когда именно инженер Эйфель построил это грандиозное сооружение высотой в триста метров и сколько ушло на это металла и денег, Генрих вышел из стеклянной галереи на площадку и, облокотившись на перила, посмотрел вниз на город. Только теперь он впервые увидел Париж. Увидел не только глазами, а тем внутренним взглядом, который лишь один способен вдохнуть жизнь в виденное, дополнить его воспоминаниями из книг об этом прекрасном городе, воспетом лучшими писателями Франции.
Вот он, Нотр Дам — собор Парижской богоматери, по которому в детстве, вместе с тоненькой красавицей Эсмеральдой и её беленькой козочкой, водил Генриха могучий гений Виктора Гюго. А там, на баррикадах улицы Шанвери, умирал весёлый гамен Гаврош — отважный, насмешливый и вызывающе беззаботный даже перед лицом смерти. Возможно, по тем бульварам в особняки своих прекрасных и неблагодарных дочерей тайком пробирался старый Горио. Где-то здесь, верно по острову Сите, бродили в своё время весёлые и дерзкие мушкетёры Дюма… А там, вдали, кладбище Пер-Лашез и прославленная Стена Коммунаров, у которой были расстреляны последние защитники Коммуны.
Залитый сиянием угасающего солнечного дня, Париж протягивал к небу шпили своих соборов, башни, купола величавых зданий, колонны памятников, словно хотел бесчисленным множеством рук удержать солнечные лучи.
Генрих решил подняться выше, на третью площадку, но там находился радиомаяк, и вход был запрещён.
Домой возвращались по широким бульварам, и Генрих словно впервые увидел их своеобразную, непередаваемую красоту. Он долго не мог сообразить, что именно его так пленило, и вдруг понял — каштаны! Знакомые, любимые каштаны — краса и гордость его родного города!