И поджег этот дом
Шрифт:
«Смешно, – подумал Касс. – В самом деле, смешно. Я убил человека, почему же они решили, что он убил себя сам? Очень странно…» Море отдыхало за домом, ровное как стекло. Он задремал. Когда он проснулся, был полдень, и люди с лужайки исчезли. Автомобиль тоже исчез. По веранде с тихим ворчанием бродила шотландская овчарка. Из кухни вышел слуга, сделал вид, будто протягивает собаке еду, и хлопнул ее по носу. В полуденной тишине до него донеслись тихие голоса двух слуг. Они украли у кого-то из хозяев часы и теперь испугались. Мужчину звали Гвидо, женщину Ассунта. Вскоре они вернулись на кухню, а собака обиженно поплелась прочь и скрылась за виллой. Касс приложил ладонь ко лбу, лоб был мокрый, его лихорадило. На боку, по-крабьи, он подполз к застойному озерку и напился из горсти. Его трясла лихорадка. На песчаный берег озерка выскочила ящерица и замерла, глядя на него круглыми злыми глазами.
Он уснул. Когда проснулся, солнце стояло ниже. День еще пылал, но каменный выступ, под которым лежал Касс, до сих пор обнимал его своей тенью, и в тень слетались комары,
353
Картина французского художника Поля Шаба (1869–1937), излюбленным сюжетом которого были купальщицы.
Лихорадка свалила его, и он уснул. Горе бродило по его снам, как громадный зверь, не давало ни отдыха, ни покоя. Проснулся он часа в четыре; на море, опять спокойном, было оживление: лодки, птицы, паруса. Как они отважились выйти на эту предательскую воду?
По дорожке медленно проехал «кадиллак» и замер на асфальтовой площадке возле дома. «Дядя Фрэнк, – услышал он голос девушки, – это ты съел весь panettone? [354] » Залив был тих и безмятежен. Из автомобиля вылезли люди с пустыми корзинами – после пикника – и скрылись в доме. Вскоре на веранду, потягиваясь, вышел парень, Кенни. Он пощупал свои бицепсы и зевнул. На его белой майке была синяя надпись: «Айона-колледж». Через минуту появился с клюшками для гольфа тот, кого звали Бруно, и начал упражняться на лужайке. Белые мячики летели в сторону Касса, некоторые падали в бурьян под выступом, где он лежал; Бруно пришел за ними, уже пыхтя, длинные волосы у него на ногах топорщились, и Касс увидел на его голубой рубашке синие полукружья пота под мышками.
354
Хлеб.
Солнце давно уже катилось вниз, но жара усиливалась. Касс смотрел на солнце, устремив взгляд в точку возле края диска. Оно было определенно больше и жарче, чем обычно; оно как будто увеличилось вдвое – набухающая сверхновая. Потом отвел глаза; впервые за день в душу заполз чудовищный страх. Люди на вилле, кажется, тоже это почувствовали. Они не смотрели на солнце, но теперь Кенни вернулся на веранду, а за ним женщина, которую Бруно называл Шерли, видимо жена Бруно; она ослабила завязки лифчика на шее, и Касс услышал ее слова: «Как в духовке». Потом, обмахивая лицо, она села в парусиновую качалку; это была маленькая женщина в пляжных шортах, бедра у нее заплыли жиром. Кенни снял майку и начал подтягиваться на перекладине между двумя столбами веранды. Он был стройный, мускулистый и, подтянувшись, наверно, раз тридцать, мягко спрыгнул на носки. Потом прошелся по веранде, уперев руки в бедра и глядя в пол. Почесал собаку между ушами. Опять стал ходить, остановился, провел расческой по волосам. Потом поглядел на море и зевнул. Сжав в крупном кулаке ручку переносного приемника, на веранду вышел лысый толстый мужчина, которого Линда назвала дядей Фрэнком. «Кто-нибудь хочет пиццы?» – спросил он. Никто не ответил. Женщина по имени Шерли уснула. С порывом ветра до Касса долетел звук саксофона; тем же порывом снесло в воздухе гольфовый белый мячик, и, словно паря, он приземлился перед глазами у Касса и пропал в бурьяне.
Море было спокойно, затаилось на время, зато солнце жгло еще сильнее – тяжелое и близкое, оно лежало в небе огромным огненным гнетом. «Взорвется, сука, – думал Касс, отползая в тень, – распухнет и спалит нас, как мошек». Он вытер лоб. Из-за него, наверно, и море клокочет. Тогда почему эти люди не обращают внимания на солнце? На море. Тот, кого звали Бруно, со скучающим видом сел в алюминиевое кресло. Он окинул взглядом лужайку, усыпанную белыми мячиками, и чуть наклонился вперед, шевеля губами, словно упрекал себя. Потом откинулся на спинку и тоже уснул. Из дому донесся чуть слышный голос Линды: «Кенни!» Кенни обернулся и сказал: «Что?» – «Как думаешь, если написать: Лодай, Нью-Джерси, Герде Рамбо – дойдет? Я написала ей про убийство!» А Кенни ответил: «Я тебя не слышу!» – «Кеннет Фалько, если ты будешь…» Но конец фразы отнесло ветром, и Касс увидел, что парень хмуро ушел в дом, а Бруно и его жена по-прежнему лежали навзничь в металлических креслах под раскаленным солнцем, и дядя Фрэнк крутил ручку приемника. Море было спокойно…
В последнем приступе горячки он провалялся еще несколько часов, а разбудил его вечерний бриз, донесший до скалы запах жареного мяса. День подошел к концу. Солнце свалилось на Капри, как пламенный диск, громадный, грозный, малиновый. А море снова заколыхалось и задрожало, извергло из своих пучин огромные ужасные фонтаны. Вдали, под низкой грядой черных туч, горизонт раскромсали смерчи; а здесь белые валы океанского прибоя беспрерывно обрушивались на берег, и в этой безмолвной осаде была какая-то странная мягкость. Звуки доносились только с лужайки, там, в предвечернем свете, собрались люди. Касс повернулся, изнемогая от жара. На полукруглой решетке жарили мясо. Парень и девушка опять играли в бадминтон; с тихим звоном ударяла по волану ракетка, упруго подпрыгивала девичья грудь, мягко вздрагивали бедра и ягодицы. С веранды, уже укутанной в тень, слышался приглушенный тропический ритм маракасов, маримб, кастаньет, а на краю веранды сидел старейшина рода – не иначе сам Эмилио; седой и смуглый, в пурпурном пляжном халате, он с улыбкой наблюдал, как развлекается семья. Бруно почтительно приблизился к старику и что-то сказал, но Касс его не расслышал. Касс поднял глаза к небу: солнце пылало в невыносимой близости. Порыв ветра вскинул над виллой обрывок газеты: нелепо кувыркаясь, он скользнул над гребнем крыши, пометался между голыми уже флагштоками и полетел прочь от взрывающегося, замученного моря. Стая бумажных салфеток пронеслась по лужайке, и кто-то вскрикнул: «Ой, Боже! Ой!» В верхних комнатах застучали жалюзи. Где-то с пушечным грохотом ветер захлопнул дверь; в сумерках смуглый старик повернул голову, все еще благосклонно улыбаясь, и вдруг, словно дыханием чумы, Касса обдало сладким запахом пригорелой говядины. Потом бриз улегся, Линда достала отлетевший в сторону волан, и все смолкло, кроме мягкого тропического треска маракасов, и все стихло, кроме бури, которая надвигалась, комкая черную гладь залива.
И вот тут Касс, сам не свой от ужаса, вскочил возле входа в пещеру и побежал по тропинке в город. Он не знает, видело ли его семейство Нардуццо; скорее всего да, потому что, когда он вскочил, из-под ног у него посыпался град камней. Наверно, он представлял собой дикое зрелище – человек с багровой кожей и растрепанными волосами; и может быть, до сих пор они в своем Уэст-Энглвуде с изумлением вспоминают больное, искаженное страхом лицо соотечественника, возникшего в сумерках над их лужайкой.
И Касс до сих пор не уверен, что не уничтожил бы Поп-пи, детей и себя, как собирался сделать в Париже, если бы в долине по дороге в город не повстречал священника. Ибо план у него – чтобы спасти их от этой бури, от этого солнца, взорванного его виной, – был именно таков. Стереть с лица земли (как он сам однажды объяснил) все следы и отпечатки, всю грязь Кинсолвинга, его любовь и пустые надежды, его жалкое племя и его вину…
Но недалеко от города, где его тропинка сходилась с другой, он невольно примкнул к процессии, возглавляемой маленьким седоватым, носатым священником в белой, пожелтевшей от старости ризе. На лице у священника была написана смертельная тревога. За ним, подавшись вперед, неуклюже вышагивал долговязый служка-подросток с прыщавым лицом и длинным подбородком; он нес святые дары, прижимая их к груди заботливо и осторожно, как будто ему случалось ронять их в прошлом и быть наказанным за свою неловкость. Тропинка шла по склону, и Кассу не оставалось ничего другого, как пристроиться к священнику. Тот сказал:
– La pace sia con voi. [355] Жарко, правда? Не удивлюсь, если будет гроза. – От священника пахло немытым телом, дышал он часто и отрывисто. Касс не ответил, потому что солнце нависало все ближе, пылающее и необъятное.
Священнику не терпелось завести беседу.
– Трагическое время для Самбуко, – продолжал он. – Вы американец, правда? Мне кажется, я вас видел. Вы не были знакомы с американцем-suisida, [356] тем, что покончил с собой?
355
Мир вам.
356
Самоубийцей.
Касс опять не ответил, и священник, словно желая заполнить паузу, сказал через плечо служке, который плелся где-то позади:
– Не отставай, Паскуале! Ты ведь взрослый парень… – Он помолчал секунду. – За последние часы мне не раз хотелось произнести maledizione [357] по адресу этого американца. Но я заставил себя удержаться. Хоть и безнравственный человек, он, должно быть, сильно мучился, раз лишил себя жизни. Бог ему судья. – Он помолчал минуту и торжественно повторил: – Да, Бог ему судья.
357
Проклятие.