… и просто богиня (сборник)
Шрифт:
– Какая есть. Она хорошо какала?
– Откуда я знаю? Ну, да. Наверное… Она кашляет, – вспомнила Рита. Как от простуды.
– Как она кашляет? Вот так? – Варя издала пару звуков, как будто прочищая горло.
– Вроде бы.
– Так. Или сердце, или глисты. У спаниелей сердце слабое. Таблетками попою.
– От сердца? – Рита не поверила.
– Если не поможет, к врачу сходим. – Варя говорила уверенно – Варю ничем не испугать. – Не подкармливала? Точно?
– Нет. Почти.
– Морда, – удовлетворенно произнесла Варя. – Не курицу хоть? Там кости полые, нельзя, подавиться может.
– Из супа мясо.
– Выпросила. – Она погладила собаку по голове, и у той ходуном заходила лохматая, утиных очертаний гузка. – А я даже краситься не стала. Мужик пришел, а я в чем была. – Уже стемнело, и потому, должно быть, Рита не видела в Варе того душистого яблочного света, с каким та уходила от нее утром.
Рита подумала про ком, который внезапно
А в чем же тогда?
– Если бы она злая была, агрессивная, то еще ничего. А она послушная, и глаза такие, что сердце рвется, – говорила Рита, оправдываясь зачем-то перед Варей, словно плакала из-за нее или как-то ее осуждала.
Рите не хотелось слушать про свидание. Варя не настаивала.
Такая
В баре на Новом Арбате – на двадцать первом этаже новой высотки, напоминающей вывернутую наизнанку ванную комнату, – диапазон красоты невелик. Ни одного лица просто милого. Сидят, покручиваются на высоких стульях девушки привлекательные, очень привлекательные, красивые, красивые необычайно (с той особой четкостью черт, которая придает лицу выражение несколько сюрреалистичное).
Они потягивают разноцветные напитки из бокалов разнообразных форм, улыбаются барменам, захлебывающимся в служебной эйфории, поглядывают на проходящих мимо: взгляды скользящие, широкого спектра – от распахнутой робости мимо дружелюбия к презрительности с перерывом на горделивую надменность. Смотрят они на мужчин, точнее, к ним присматриваются – их в полутьме бара почти не разглядеть, а те, кого отчетливо видно, как, например, похожего на кузнечика юнца в ретро пиджачке, девушек не очень интересуют, – взгляды скользят, регистрируют, не задержавшись, и мимо, и дальше. Вон стоит толстяк белолицый в песочного тона вельвете, ирландец или американец ирландских кровей, громко говорит по-английски, нет, все-таки американец, во рту его неотчетливая каша. Вон идет стайка итальянцев, покачивают носами-рубильниками; один из итальянцев, не худой черный стручок, а другой, тот, что постарше, с кудрями длинными с проседью, оглядывает девушек, одну за другой, шатко сидящих за длинной, ярко освещенной барной стойкой, по-разному, каждая на свой лад, оживленных. Для его спутницы, тоже немолодой – она вся в изысканных переливах коричневого золота, – блестючей барной стойки не существует, итальянка с прямой спиной удаляется в сторону гардероба, сквозь длинный полутемный коридор с редкими пятнами света на стенах. Навстречу ей – и, стало быть, прямиком на меня – движется белокурая стриженая женщина в черном; она укутана в ткань с головы до ног, и наряд ее не платье вовсе, а что-то вроде асимметричного комбинезона, упаковывающего ее тело без зазоров – от белой шеи (немолода, нет, немолода, хоть и ухожена) до щиколоток. «Как же ты, бедная, в туалет ходишь?» – возникает у меня озорная мысль. Я стою у стойки бара, пью красное, конечно, красное итальянское; мое любимое немецкое, белое немецкое здесь, так думаю, наверняка плохое. У белого легкий дух, едва уловимое тонкое послевкусие; его не должны любить в этом баре на двадцать первом небе Москвы, на высоте, которая никого не волнует; головокружительный вид за окном будто и не существует вовсе, девушки поглядывают на мужчин, женщины игнорируют девушек, мельтешат бармены, музыка грохочет, вьется древесный дымок от кальянов откуда-то из углов (там столы, а за ними смутные мужчины), вкрадывается сигаретный дым, пахнет духами и косметикой, пахнет алчностью; я чувствую агрессию, толстым слоем размазанную по всему пространству – от освещенного бара до окон-витрин, вдоль стен и по разноуровневым потолкам со светильниками в виде крупноформатной рыбьей чешуи. Кто-то ищет, кто-то нашел, кто-то будто и не ищет ничего. Возле девушки, которая выше всех даже сидя, стоит юноша мальчишеских статей, он отлично одет, он интересуется девушкой, и, как мне видно с моего места, делает это умно, обаятельно. Но если темноволосая красотка встанет, то он окажется ей по грудь, и что делать ему с такой красотой, интересно ли ей его миниатюрное обаяние? А в лифте с двадцать первого на первый, пока за одной из стен, стеклянной, город сворачивается в бутон, высокая девушка в серебре разговаривает с немолодым крепышом. Он в лихорадочных пятнах, глаза его полузакрыты, он вяло отвечает на какие-то малозначимые вопросы, он едва заинтересован в своей спутнице (или такова игра? будет ли у них последнее танго в Москве?). Прислонившись одним плечом к гладкой стене лифта, девушка (она, конечно, длинноволосая, они тут все длинноволосые, похожие на текучих русалок) с интересом несколько показным смотрит на своего спутника, а он смотрит перед собой, на неясное свое отражение на противоположной стене. Двери лифта разьезжаются, мы выходим наружу: там холодно, в Москве осень, а на дворе ночь. Русалка берет крепыша под руку, а он (ноги короткие, непородистый плоский зад) идет, как шел, не подставив локоть, руки вдоль тела (не игра, нет, не будет у них танго).
Если бы я был такой девушкой, то возненавидел бы всех мужиков, которым нужна именно такая.
Ах, какая!..
Когда Зазочка на сцене, тогда ясно: все взгляды – только на нее, все песни – только про Зазочку.
У Зазочки роскошные волосы – роскошные (произносить следует с носовым призвуком). Они могут быть у нее и черные как смоль, и огненной рыжины, но чаще всего Зазочка – ослепительная платиновая блондинка, что выгодно подчеркивает и ее белую как снег кожу, и маки румянцев на скулах; и даже круглота лица, несколько чрезмерная в последние годы, как-то скрадывается за счет белокурого сияния, которым обрамлена ее голова: парик у нее чаще всего пышный, скульптурными витыми потоками, которые вызывают ассоциации не то античные, не то серпентологические.
Волосы Зазочки укрывают мощные плечи, кои инкрустированы то блестками, то узорами из каменьев «Сваровски», то сложным шитьем, которое она приобретала сама где-то на шумных базарах Юго-Восточной Азии или Ближнего Востока. Она часто бывает в тех краях – если не по собственному почину, так в командировку, вместе с московскими закупщицами парчи и муслина. Мало кому подвластно искусство торга со льстивыми туземцами, а для Зазочки с ее веселым дипломатическим гением нет ничего невозможного.
Грудь у Зазочки по сравнению с плечами скромная, обыкновенная даже. Был в ее жизни период, когда носила она огромные, в два силиконовых ведра, как сама говорит, сисяндры, но теперь решается на этот тяжкий труд только изредка, по каким-то особым случаям, благо бюст пристяжной, можно всегда отправить его в отпуск.
Есть у Зазочки и талия, куда ж без нее. Зазочка втискивает себя в корсеты, она ловко конструирует силуэт «песочные часы», оставляя себе возможность не только дышать в этих забористо украшенных панцирях, но еще и говорить – а без слов ей нельзя. Зазочка – артистка разговорного жанра.
У Зазочки круглое, большое лицо, и если она на сцене, то некоторые части его демонстрируют некоторую чрезмерность: ресницы в изгибе дотягиваются до бровей, глаза разливаются в два озера, а нос у нее прямой стрелкой, а губы изогнуты живописным, капризным, немного татарским луком, раскрашенным актуальному парику в унисон.
Зазочка может и сажей уста покрыть, если того требует образ. Однажды изображала она комичную старую деву: у нее был короткий парик в лохмах и катышках, очки с толстыми стеклами, выгибавшими ее глаза-озера в полукружия, платье короткое креп-жоржетовое и серовато-рыжее лицо. Зазочка подробно выла над портретом (там, как в итоге выяснилось, изображался мужской член), а уходя со сцены, еще и сломала толстый каблук своих старомодных туфель: зал рыдал от счастья, и вряд только потому, что он был пьян, как это бывает в ночных заведениях в час или два ночи.
Заза – сценический псевдоним, но и когда освобождается от грима – артистка на имя это откликается, хоть и рассуждает о своем персонаже в третьем лице: Заза пошла, Заза поехала, подумала Заза.
Роскошная особа, вынуждающая клубные залы выть и улюлюкать, никогда она не уходит без следа, даже если грим стерт, платье, пропахшее трудовым потом, утрамбовано в сумку, а на лице только природная бледность. Зазочка проступает, как морозный узор на окне, – словами, фразочками, поворотами головы или особым взглядом, который, за вычетом ресниц, не производит уже впечатления столь по-коровьи комичного. У героини этой нет внятной биографии, но она легко достраивается: прибыла в Москву из провинции, где училась какому-то там мастерству, грезила, может быть, о комиссаржевских и ермоловских ролях, но – «жрать-то надо» – пошла по малым столичным сценам. И закрутилось, и повелось…
Бурлеск, этот пряный жанр, дается Зазочке исключительно хорошо. Она вульгарна и резка, ей по силам вытянуть из декольте кролика, а из расшитой павлинами задницы – бесконечно длинную и цветную гирлянду. Жаль, нет столь сложных номеров у Зазочки, бурлеск ее – в словах, в нарочитой грубости, в странных смешениях гогота и визга.
– За-за, у-ля-ля, пою за три рубля, – басит она со сцены на мотив популярной песни.
А теперь – прочел недавно – Зазочка записала целую пластинку, что логично, в общем-то. Пение должно было стать новым ее коньком, как часто бывает с хорошими артистами разговорного жанра: сначала они много и весело говорят, накручивая обороты, пританцовывая по самому краю, а потом и заголосить можно. Невсерьез, но весело. Опять же, если фонограмма, то, немо открывая рот, есть возможность передохнуть немного: тяжко ей небось приходится в корсете в задымленном, пропитанном алкогольными парами зале.