И снова взлет...
Шрифт:
— Ой, смотри, Малявка, если ты не перестанешь изображать из себя коромысло, я и в самом деле отнесу тебя на стоянку, усажу в самолет и заставлю лететь со мной бомбить фрицев.
Этого уже оказалось вполне достаточно, чтобы Малявка снова стала Малявкой — живой, смешливой и безрассудно отважной. Тут же горделиво выпрямившись и вскинув на Кирилла счастливо засверкавшие, ставшие еще острее, глаза, она радостно вскрикнула, будто хотела, чтобы услышал весь аэродром:
— С вами хоть на Берлин, товарищ лейтенант! С радостью!
«И полетит ведь, глазом не моргнет», — изумленно отметил про себя Кирилл, а вслух опять сказал под давешним впечатлением:
— Тебе бы все-таки в летчицы, Малявка, надо, ей-богу, в летчицы. Из тебя бы всем асам ас получился.
Малявка слегка погрустнела: она ждала, пожалуй, от него немножко большего.
— Не надо в летчицы, товарищ лейтенант.
Кирилл понял, что чем-то невзначай ее обидел, и тихонечко, с какой-то неловкостью в голосе, спросил:
— Что же надо, Малявка?
— Не знаю, — скованно ответила она и, помолчав ровно столько, сколько потребовалось, чтобы побороть грусть и эту скованность, смущенно улыбнулась и проговорила каким-то новым, вдруг повзрослевшим голосом: — Мне ничего не надо, товарищ лейтенант, кроме одного: возвращайтесь с задания живым и невредимым. Договорились?
Это
— Постараюсь, Малявка. Честное слово, постараюсь!
Когда «девятка» с курсом «320» вышла на цель и флагман первым опустил на нее по-акульи острый нос, Кирилл не увидел на позициях зенитных батарей — они располагались на окраине поселка, за футбольным полем — ни одной вспышки. В прошлый же раз эти самые зенитки встретили их еще загодя, и все потому, что день тогда был пасмурный и под нижней кромкой облаков зенитчики увидели их без особого труда. А тут вдруг — полный покой и тишина, словно зенитчики зачехлили орудия и разошлись по домам. Кирилла это и удивило, и насторожило, хотя он и понимал, что появление бомбардировщиков со стороны солнца делало их пока с земли невидимыми. Он перевел настороженный взгляд на станцию — то же самое, станция продолжала, как ни в чем не бывало, жить своей обычной станционной жизнью: дымила и что-то там размеренно передвигала по путям с места на место, безмятежно купаясь в лучах солнца. Кирилл неопределенно улыбнулся, хотя ощущение тишины и безмятежности на станции и вокруг нее не вернуло ему того равновесия, которого ему явно стало не хватать, как только «девятка» легла на боевой курс: в груди у него по-прежнему что-то теснило, и он, отыскивая сейчас глазами знакомые по предыдущему вылету и фотосхемам пакгаузы и водокачку, никак не мог отделаться от мысли, что ему что-то уж не в пример тоскливо и бесприютно, как если бы он вдруг оказался один на один с этой настороженно притихшей до поры до времени коварной станцией. Он знал, что так бывает, что это чувство моментально пройдет, стоит ему лишь опустить на станцию острый нос своей «семерки» или заговорить зениткам, но ничего поделать с собой не мог, пока вдруг не услышал короткое, но разом все поставившее на место слово «ввод».
Это слово не громко, но властно произнес Сысоев, и Кирилл почувствовал, как его тут же охватил азарт, который можно было бы, пожалуй, сравнить с охотничьим, если бы на тебя не глядели в это время с земли жерла полсотни орудий, готовых разрядиться фейерверком красных шаров, «Ввод!» — повторил он про себя и, тут же ощутив, как к вискам прихлынуло что-то горячее, обеими руками плавно, но энергично послал штурвал вперед, почти к приборной доске, и небо, только что резавшее ему глаза, вдруг стеклянно-синими волнами, клубясь и пенясь, хлынуло вверх, потом, еще не успели стрелки приборов стронуться с места, исчезло совсем, будто кто его стянул за полу, чтобы оно не резало больше глаза, — самолет мягко и беззвучно, с приглушенными моторами, пошел к земле, к станции.
К удивлению Кирилла, станция в первый же миг и как бы сама, по доброй воле, доверчиво улеглась точно в перекрестие прицела, и ему даже не пришлось сейчас, как обычно в таких случаях, мучительно нащупывать ее по-щучьи вытянувшимся и до судорог напрягшимся телом самолета, чтобы загнать в прицел.
Кирилла всегда немножко удивлял и волновал этот момент, он словно заново обретал в нем утраченные или притупившиеся за время долгого полета чувства; ввод в пикирование и затем стремительное падение самолета к земле сняли у него с груди теснившую ее тяжесть и в то же время наполнили чем-то вроде злой радости и злого же торжества. И потом это было так необычно ощутить хотя бы на несколько мгновений абсолютную невесомость своего большого и тяжелого тела, почувствовать, как сиденье вдруг начинает уходить из-под тебя и если бы не привязные ремни, ты бы, наверное, повис в воздухе, как повис сейчас вот этот планшет с картой, который ты неосторожно оставил на коленях. Необычными казались ему в этом падении и немая тишина в кабине, и глухой шум за бортом, бравший затем более высокие в резкие ноты, и стремительно разбегавшаяся во все стороны земля, словно она страшилась встречи с самолетом. Земля только в точке, на которую был нацелен его глаз, оставалась неподвижной, как если бы ее сковал страх, а все остальное, что не имело отношения к этой точке — роща, речка, огороды и даже футбольное поле, — буквально улепетывало из сетки прицела со всех ног, чтобы только не угодить под острый нос его бомбардировщика и такие же острые коки винтов. Кирилл опять почувствовал, что стал могучим и всесильным, что самолет и он — снова одно целое, одно живое существо, и уже несокрушимо был уверен, что бомбы, независимо от того, заговорят сейчас зенитки или не заговорят, они все равно с Сысоевым положат точнехонько в цель, то есть на эти вот пакгаузы с водокачкой, что с каждым мгновением увеличивались в размерах. И еще он почувствовал в этот момент, что надо бы проглотить слюну — что-то уж слишком заложило уши — но проглотить не удалось, челюсти не разомкнулись, да и глотать вроде было нечего. Кирилл, не ворочая белками глаз, как бы украдкой, глянул на указатель скорости — скорость, несмотря на тормозные решетки, была предельной. Потом, это уже на высоте две тысячи семьсот метров, он, по-прежнему не выпуская из сетки прицела пакгауз с водокачкой, осторожно согнул большой палец над кнопкой бомбосбрасывателя на штурвале и, перестав дышать, напряг слух, чтобы не прослушать команду Сысоева. Кнопка, хотя он лишь чуть коснулся ее для верности кожицей пальца, показалась ему горячей, а может, горячим был палец, он не разобрал, а только побоялся, как бы случайно не нажать на нее раньше времени, и поэтому сперва придержал палец на предохранительном колпачке и уж после, как только Сысоев снова с мягкой властностью положил ему руку на плечо и скомандовал «вывод», нажал. И не просто нажал, а утопил в гнезде, утопил с каким-то благоговением и ознобной радостью, и с той же радостью почувствовал, что бомбы от самолета отделились, и самолет, как бы свободнее вздохнув от облегчения, запросился наверх. Это был святой миг, миг ни с чем не сравнимый, и Кирилл на какое-то время даже замер в одном положении и палец с кнопки убирать не спешил, как бы стараясь продлить этот миг, пережить его полнее, уже каждой клеточкой тела. И лишь спустя секунду-другую, так и не увидев разрывов в цели, лишь краешком глаза ухватив, куда тянуть, — «девятка» уже собиралась в стороне в строй — обеими руками, чтобы помочь автомату, вырвал заупрямившуюся было «семерку» из пикирования и, не дав
— «Мессера». Справа выше. Идут наперерез.
И тут же, по всей эскадрилье: «Сомкнуть строй!»
Кирилл вздул на шее жилы и, оторвав враз погорячевшие лопатки от бронеспинки, повернул голову, насколько это было возможно на его сиденье, в ту сторону, куда указал Сысоев. Но «мессеров» не увидел, их что-то в этот момент закрыло, может, сам Сысоев, вставший к нему боком. Вместо «мессеров» он увидел вторую пару «яков», очутившуюся в этот момент тоже несколько впереди бомбардировщиков и затем круто потянувшую наверх, где, составляя так называемую ударную группу, ходили генерал с Логиновским. Кирилл отрывисто спросил:
— Много?
— Пока шестеро, — ответил Сысоев все тем же будничным голосом, но Кирилл-то знал, что Сысоев сейчас тоже напрягся до предела, только он, этот Сысоев, умел, как никто другой в эскадрилье, управлять собой и своим голосом.
Не убирая левой руки с секторов газа, Кирилл подтянулся к впереди идущим самолетам, как того потребовал командир, втиснулся поплотнее в четкий клин «девятки», имея справа все того же Долматова, флюс которого после пикирования вроде еще больше разнес щеку, привычно огляделся, чтобы уж потом, когда дойдет до дела, зря головой туда-сюда не вертеть. И это оглядывание тут же сняло с него напряжение, какое его охватило в первый миг сообщения о «мессерах»: внушительно, даже величественно выглядела сейчас, в этом плотно сбитом строю, эскадрилья, все в ней — от тесно сомкнутых зеленых тел до могуче дышавших моторов и щупавших небо зрачков пулеметов — было удивительно подогнано и безукоризненно красиво. Самолеты шли рядом, крылом к крылу, и без покачиваний, словно боясь одним неверным движением стряхнуть со своих массивных крыльев солнечный ливень, придающий им пугающе холодный блеск, и нарушить мрачную торжественность момента. Прозрачных кругов винтов нигде видно не было, как если бы все бомбардировщики, кроме его, Кириллова, вдруг скинули с себя эти ненужные теперь украшения, чтобы не помешали в бою, зато все остальное, даже стрелявшие зноем, похожие на жабры, выхлопные патрубки моторов впереди идущих самолетов и приоткрытые шторки радиаторов на их плоскостях, Кирилл, хотя и не глядел на них специально, видел отчетливо и, казалось, мог дотянуться рукой. И от этого зрелища в душе у него ворохнулось даже что-то вроде гордости и мстительного торжества, и он уже метил было лихо подмигнуть встретившемуся с ним взглядом Долматову, чудовищный флюс которого на него тоже почему-то подействовал возбуждающе, как Сысоев вдруг опять повернулся к нему всем туловищем и сообщил:
— Еще шестеро.
Голос у Сысоева на этот раз был далеко не будничным, Кирилл без труда уловил в нем тревогу и, тоже почувствовав что-то вроде рачьей клешни на сердце, перехватил штурвал покрепче и ответил уже с раздражением, словно это Сысоев насылал на них «мессеров»:
— Поглядывай там… И стрелок пусть не зевает…
Но поглядывать Сысоеву пришлось не долго, ему пришлось вскоре открыть огонь, и Кирилл понял, что началось самое неприятное.
…Он только что перевел дыхание после очередного наскока «мессеров», чуть было не нарушивших боевой порядок «девятки», и порадовался, что одного из них удачно срезал кто-то из группы непосредственного прикрытия, кажется, Башенин-младший, как вдруг Сысоев с возгласом «опять атака!» дал из своего «березина» короткую очередь и внезапно примолк, будто пулемет заело. Кирилл скосил глаз на сторону, но ничего не увидел, а через мгновение почувствовал, как его вдруг самого сильно, будто током, толкнуло в левое плечо. Это был даже не толчок, а скорее удар, удар острый и резкий, от которого он, зайдясь дыханием, закрыл глаза. И еще он почувствовал, как штурвал в руках при этом вздрогнул и самолет накренило, а затем мелко, как в ознобе, затрясло и от этой тряски будто начала лопаться обшивка на фюзеляже и плоскостях. Потом, все так же с закрытыми глазами, которые никак было не разлепить, он ощутил, как что-то темное и хвостатое, будто туча, накрыло их сверху и, как ни гудело у него в голове от боли, сообразил, что это был самолет, а вот свой или вражеский, определить не мог. Когда же, превозмогая боль, он заставил все же себя принять прежнюю позу и открыть глаза, то увидел уже такое, что от злости и обиды едва не сорвался на крик: левый мотор его «семерки» пугающе дымил и рвал капот, как если бы ему под капотом вдруг стало душно и тесно и он захотел хлебнуть свежего воздуху. Кириллу сейчас тоже не хватало воздуху, и он, стиснув зубы, попробовал было, с трудом нащупав раненой рукой шарики секторов газа, усмирить взбесившийся мотор их движением, но мотор, точно озлясь, издал нутром какой-то протестующий хрип и, давясь и брызгая горячим маслом, чуть ли не разом выбросил изо всех патрубков десяток черных дымных гадюк и остановил, заклинив в мертвой неподвижности, винт. И под капотом сразу стало тихо и спокойно, лишь откуда-то снизу, со стороны радиатора, обтекая капот справа, с запозданием стрельнуло чем-то белым, похожим на разбавленное молоко, и все — больше ни дыма, ни масла, ни тряски в моторе, только омертвело вставшие лопасти винта да чудовищно безобразные дыры от пуль на бурой зелени капота, в которые уже с яростным любопытством засматривало солнце. И только вспышка боли в плече безжалостно заставила Кирилла оторвать оцепеневший взгляд от этого унылого зрелища.
Кирилл был в темном комбинезоне и поэтому не сразу увидел на темном темное же мокрое пятно чуть выше локтя, а когда увидел, не столько испугался, сколько удивился, что ранен был опять почти в то же самое место, что и зимой. Пятно было небольшим, но сочным и, казалось, теплым, как бы исходило паром, и глядеть на него было совсем не страшно. Но когда он шевельнул этим плечом, чтобы на секунду снять руку с секторов газа, в плече так оглушительно стрельнуло, что он опять едва не вскрикнул и не выпустил штурвал из рук. «Надо же, — нашел все-таки он затем в себе силы удивиться, хотя удивляться было не время. — Даже шевельнуться невмоготу. Вот гады!» Потом, все же двинув осторожно рукой и почувствовав, что она слушается и самолет пока тоже слушается, не капризничает, только просит шибко на крыло его не заваливать, разжал враз онемевшие губы и крикнул Сысоеву дрогнувшим голосом: