И снова взлет...
Шрифт:
На какое-то время Светлане Петровне не хватило воздуху и она, сделав два-три судорожных глотка, обессиленно прошептала:
— Что ты имеешь в виду, Владимир?
— Тебе лучше знать, — был ответ. — Не прикидывайся девочкой.
Светлана Петровна снова съежилась и действительно стала похожа на девочку: рост, острые плечи, выражение лица, глаз, сведенные в коленях ноги — было все девичье. И девичьим же, осекающимся от возмущения, голосом она заговорила:
— А тебе не кажется, Владимир, что своими нелепыми подозрениями ты оскорбляешь не только меня, но и себя? Ты, которого я считала лучшим человеком в мире, идеалом мужчины, дошел до того, что приревновал меня. И к кому же? К этому юноше Левашову, в сущности еще мальчику, и решил сейчас устроить мне экзекуцию.
— Ничего
— А на каком основании? — будто не заметив этого его выпада, продолжала Светлана Петровна, и голос ее зазвучал намного резче и язвительнее, чем она, верно, сама того хотела. — На каком основании, я спрашиваю, ты заподозрил меня в том, в чем я абсолютно не виновата? Это же переходит все границы, Владимир. Мы с тобой прожили немало лет, и разве все эти годы ты имел хотя бы малейший повод заподозрить меня в чем-либо подобном? Неужели после всех этих лет ты не веришь, что я, не задумываясь, дала бы самый беспощадный отпор этому несчастному Левашову, а он и впрямь несчастный, если бы он даже заикнулся мне о своей любви, не говоря уже о чем-то другом, более серьезном? Конечно, я теперь понимаю, твои чувства оскорблены, ты на себя не похож, но все равно это не дает тебе права так разговаривать со мной. Эх, Владимир, Владимир, как все-таки плохо ты думаешь о своей жене, как плохо, если дошел до этого. Вот уж чего я от тебя никогда не ожидала, так не ожидала. Ну, ладно, был бы ты еще глупым, не знающим жизни юношей, как Левашов, а ты ведь человек взрослый, умный, здравомыслящий, носишь генеральский мундир, командуешь авиационной дивизией…
Выговорив все это под запал, на одном дыхании, хотя и сквозь душившие ее слезы, Светлана Петровна, уже, казалось, вконец опустошенная, в последний момент все же нашла в себе силы, чтобы подумать еще и о том, что, по правде, сейчас ее должно было бы занимать всего меньше: не слишком ли резко она говорила, не зашла ли она еще дальше мужа, не прозвучало ли это для него оскорбительно и обидно? И генерал каким-то непостижимым образом — то ли интуитивно, то ли взглядом, то ли еще как угадал эти ее мысли и так ему от них вдруг стало тошно (правда, он и до этого уже почувствовал, что в горячке хватил через край и мучительно раздумывал, как бы, не уронив достоинства, поскорее дать задний ход), что у него заломило в затылке и дрогнул подбородок, и на подбородке четко обозначился порез от утреннего бритья, а когда он для чего-то потер порез пальцем, из него выступила кровь.
Увидев эту кровь и не зная, что подумать, Светлана Петровна встревоженно всплеснула руками:
— Что это у тебя, Володя?
Генерал округлил глаза — не от крови, от ее возгласа. Потом недовольно, словно его сбили с мысли, проговорил:
— Ерунда, пройдет. Сейчас заклею бумажкой и пройдет, — и он шагнул было в соседнюю комнату, но Светлана Петровна удержала его за рукав и мягко попросила:
— Не надо бумажку, Володя, это не гигиенично. Давай лучше я смажу йодом. Немножко пощиплет — и все.
Генерал опять округлил на нее глаза, словно она сказала что-то не то, и вдруг совсем не по-генеральски, а как какой-нибудь гололобый новобранец, которого приехала навестить сердобольная мамаша, запротестовал:
— Ну, вот еще, скажешь тоже — йодом. От йода останутся следы, ты же знаешь. А вечером мне надо быть у командующего.
— У Василия Афанасьевича?
— У нас командующий один, другого нету — Василий Афанасьевич. Приказал быть. С каким же видом я ему покажусь, если йодом?
Это уже был каприз, маскирующий неловкость за все то, что он здесь только что под горячую руку наговорил, это было своеобразное раскаяние, признание своей вины, и Светлана Петровна, внутренне возликовав, но нисколько не переменив ни выражения лица, ни голос, беспрекословно с ним согласилась, ответив даже с некоторой виноватостью и желанием поскорее исправить эту ее мнимую виноватость:
— Ты прав, Володя, тогда тройным одеколоном. У нас есть. Протру тройным одеколоном и все будет в порядке. Никаких следов. Не против?
— Тройным
— Хорошо, дорогой, я и не настаиваю, — с покорной улыбкой согласилась Светлана Петровна. — Поступай, как велит долг.
— Вот именно, долг, — подхватил генерал, правда, не так внушительно, как бы ему на этот раз хотелось и как того требовал случай, — чтобы принять соответствующую позу, ему надо было высвободить голову, а жена держала ее своими руками так ловко, нежно и влюбленно, что помешать ей у него не хватило духу.
Сысоев намеренно, как бы в пику Кириллу, выбрал себе местечко на КП в сторонке, на дальнем конце длиннущей скамьи и, уткнув нос в карту, что лежала у него на коленях, с самым усердным видом водил по ней пальцем. Когда палец, благополучно миновав линию фронта и углубившись дальше в расположение противника до перекрестия дорог — железной и шоссейной, натыкался на небольшой кружочек с буквой «Т» посредине, он мрачнел, и эту мрачность не мог скрыть даже его легкомысленно-веселый, в веснушках, нос. Он бросал на Кирилла озабоченный взгляд, долго глядел на него, не мигая, потом, молча подавив вздох, снова скрипуче сгибался над картой, и палец его снова повторял тот же путь.
Кирилл, в отличие от Сысоева, сидел не на скамье, а прямо на полу, словно там ему было удобнее, и, стараясь не замечать сердитых взглядов штурмана, переобувался. Это у него была такая привычка — каждый раз тщательно переобуваться перед вылетом, сохранившаяся, верно, еще с мирного времени, когда он играл в футбол. Тогда он тоже, прежде чем выйти на поле, раз по десять примерял каждую бутсу, придирчиво оглядывал их со всех сторон и ощупывал, как они сидят на ноге, не жмут ли или не хлябают, делал даже что-то вроде пробежки прямо в раздевалке, потом снова расшнуровывал и зашнуровывал — и так без конца, пока свисток судьи не призывал его на поле. А теперь, когда стал летчиком, а футбол из-за войны временно списали в архив, он предавался этому занятию уже перед каждым боевым вылетом, если, конечно, вылет производился не по тревоге. И предавался с упоением, самозабвенно, будто наматывал на ноги не портянки, а совершал какой-то обязательный священный ритуал, который заканчивал только тогда, когда ноги у него не просто чувствовали себя в сапогах как дома, на печке, а как бы приводились в состояние боевой готовности, словно ему предстояло не лететь на задание в пикирующем бомбардировщике с удобным сиденьем, а топать в этих сапогах по земле, как матушка-пехота, не иначе по сто километров в день.
Покончив, наконец, с этим занятием и с удовольствием пройдясь по землянке взад-вперед, как когда-то на стадионе в бутсах, пружинисто и с притоптыванием, он приступил затем к следующей операции — начал облачаться в летний, без ваты и меха, комбинезон с накладными карманами, набитыми, на всякий случай, если вдруг окажется сбитым над вражеской территорией, патронами россыпью, чуть-чуть засучил рукава, чтобы не зацепиться в тесной кабине за что-нибудь там из многочисленных рычажков, тумблеров и рукояток, опоясался ремнем, предварительно поменяв с дюжину дырок, и только когда все это — от пистолета с финкой до последней пуговицы и застежки-молнии на комбинезоне — было подогнано, как надо, позволил себе, наконец, посмотреть в сторону Сысоева и даже попытался улыбнуться, хотя улыбки не получилось.