И снятся белые снега...
Шрифт:
Потому Коравье и хочет, чтобы к Верхним людям послал его сын Рыпель, а не дочка Кумлю. С Кумлю он об этом даже не говорит, хотя видится с ней чаще, чем с сыном. Кумлю с мужем пасут в тундре оленей и каждую осень подгоняют к селу большое стадо на забой.
Коравье совсем не понимает, почему мужа Кумлю перестали звать Выквиле, а зовут Бригадир, а Кумлю — не Кумлю, а Чумработница, как не понимает и того, отчего сын Рыпель именуется теперь. Степан Иванович. Но в конце концов Коравье все равно, как зовут по-новому его детей. И когда Кумлю и Выквиле являются в село, Коравье никогда не называет их по-новому, Коравье любит эти
Между тем солнце поднялось еще на одну ладонь и слегка пригрело лысую голову Коравье. Коравье поднялся и мелкими шажками засеменил к океану. Собака посидела еще на камне, не желая расставаться с погретым местом, потом свесила вниз морду, как бы примеряясь к высоте и прикидывая, не рискованно ли прыгать, и, решив, что рискованно, осторожно, боком, сползла с камня и побрела за хозяином, держа на весу усохшую лапу.
Океан начинается сразу за домом Коравье. Он начинается за каждым вторым домом села, потому что все село состоит из одной длинной улицы, вытянувшейся по берегу. Одной стороной улица повернута к океану, другой — к тундре.
Со стороны океана берег похож на круто выгнутое коромысло, унизанное домами. Они начинаются у самой воды, карабкаются вверх и опять плавно опадают к воде вместе с берегом.
Дома стоят далеко друг от друга, у них нет ни заборов, ни ворот, ни калиток. Один широкий двор сливается с другим, и все дворы густо забрызганы белыми ромашками — будто их специально сеяли. Широкая улица тоже заросла ромашками и грубой острой травой (подвод и машин в селе нет, и ничто не мешает буйству зелени). По улице в два ряда тянутся деревянные столбы, отбрасывая к домам нити проводов.
От всех домов, обращенных окнами к океану, сбегают к воде тропинки: то совсем пологие, то покруче, и там, где тропинки кончаются, уткнувшись в широкую полосу береговой гальки, лежат, задрав вверх просмоленные днища, вельботы.
У Коравье не было ни своего вельбота, ни своей тропинки. Когда он считал, что настало время поругаться с океаном, то спускался к воде по тропке соседа, усаживался на его вельбот и принимался за дело. С океаном у него были старые счеты — когда-то он забрал у Коравье старшего сына, Олеля. Коравье не мог простить этого океану и всякий раз, приходя к нему, говорил ему злые, недобрые слова. В ответ океан сердито шипел, громко всплескивал и этим еще больше разъярил Коравье.
Но сегодня океан был тихим. Ни одна морщинка не трогала его зеленоватого гладкого лица.
Коравье не нравился спящий океан. Когда он не плевался брызгами, не швырялся пеной, не о чем было с ним говорить. Что толку говорить без ответа?
Все-таки Коравье не удержался и сказал:
— Ну, спи, спи… Я еще приду к тебе. Покажу, как Олеля брать.
Услышав громкий голос хозяина, собака
В дом они вошли вдвоем — сперва Коравье, потом собака.
Никакой мебели в доме не было, кроме деревянного корыта для еды. На полу, под окном, лежала неприбранная постель из оленьих шкур. Собака легла на шкуры и, повернув морду, наблюдала за Коравье. Она знала, что сейчас он ляжет возле нее, и сторожила тот миг, когда ей нужно будет отползти немного к краю и уступить ему часть постели. И она это сделала, как только Коравье направился к ней.
Он лег не раздеваясь. Есть ему не хотелось. Он уже давно не помнил, чтобы ему хотелось есть. Собака тоже привыкла обходиться без еды или довольствовалась, как и ее хозяин, самой малостью.
Вскоре они уснули — Коравье и его собака.
Первыми о наступлении утра извещают собаки. Будто по команде, они стаями вырываются из сеней и сараев, изо всех укромных и неукромных мест, где настиг их сон, и с визгом, лаем и рычанием начинают ошалело носиться по улице. Из каждого двора вываливает не меньше дюжины собак, не считая щенячьих выводков, которые тявкают ничуть не хуже родителей. Минут десять в селе стоит такой визг и гавканье, что кажется — воздух разорвется. Потом собаки выдыхаются, глотки их сипнут, они уже не носятся, как шальные, а похаживают, обнюхивая друг друга и лениво переругиваясь, пока не разбредутся по дворам.
Улица пустеет. Водворяется полная тишина.
И тогда из противоположных домов выходят две молодые соседки Коравье — Лидочка Ротваль и Зоя Нутенеут. Зоя Нутенеут на ходу застегивает портфель, а Лидочка Ротваль повязывает косынку.
Заметив Ротваль, Нутенеут торопливо поворачивает назад, к дому.
— Иди, не бойся, я все равно слышала! — кричит ей через дорогу Лидочка, поправляя просторную юбку на заметно округлившемся животе.
Нутенеут, не оглядываясь, исчезает в сенях.
В ту же минуту из сеней показывается ее муж — Андрей Еттувье, молодой красивый парень, клубный киномеханик, лет на пять моложе Нутенеут. Он по-бычьи поводит по сторонам патлатой головой и, засунув руки в карманы, вразвалочку выходит со двора.
— Опять жену бил? — кричит ему Лидочка.
Еттувье скалит белые красивые зубы и, подходя к ней, нагловато спрашивает:
— Тебя не спросил, да?
Глаза у него красные, веки вздулись, на лбу ссадина, — видно, крепко хватил с вечера. К тому же от него остро несет перегаром.
— Вот я на тебя пожалуюсь! — грозится Лидочка.
Он снова скалится, добродушно спрашивает:
— Кому будешь жаловаться, жене моей?
— Храбрый ты стал, Еттувье. Приедет милиция — быстро расскажу. Пускай тебя бьют. Тогда скажешь, хорошо или плохо.
Присвистнув, Еттувье говорит:
— Милиция не бьет. Я для них чужой человек, а жена — моя. Ты закон мало знаешь. А еще с русским летчиком гуляла.
— Дурак! — зло сказала Лидочка. — Бандит!
Но Еттувье только глуповато хохотнул и, насвистывая, пошел своей дорогой — к центру села. А Лидочка Ротваль воинственно подбоченилась, выпятив живот, и принялась кричать на всю улицу: