И снятся белые снега…
Шрифт:
Обождите меня минуточку, я платок из хаты вынесу, а то плечи холодит… А может, и вам чего дать спину накрыть? У меня куртка Мишина есть, капитанская, или так чего найду… А ты почему не в будке? Опять пришла чужие разговоры слушать? А ну, где моя хворостинка?.. Вот я тебе!.. Совсем ничего не видать в сенцах… Сейчас лампочку на секунду выщелкну… Так-то лучше будет, с платком… И вам курточку несу… Она легкая, хоть и на меху. Маша в ней по рыбу на озера ездит, на нее хоть ведро воды вылей — не промокнет. А сами вы слыхали про эти тарелки, что над землей летают?.. Ну, а я про это диво впервой от Леника узнала. Стал он тогда рассказывать, как они устроены и какие сигналы подают, да то, что их люди и над городом Прагой видали, и под городом Москвой они летали. А то говорил еще, что одна такая тарелка прямо на польскую землю села, близ самой речки. А там одна человек гулял. Так те, что прилетели, выскочили из тарелки, схватили его и забрали с собой на другую планету. Там его вроде бы года два продержали, а после опять на тарелку посадили, отвезли до той самой речки на польской земле, выпустили, а сами скрылись. Он после все это вроде бы в книжке описал и ту книжку в Америке все читают.
Ну, я это все слухала, слухала, дивилась, дивилась, а когда провела Яшу с Леником на автобус да легла подремать, тут и залетали у меня перед очами эти тарелки. Летают они по небу, огнем дышат, на луг садятся, а с них не то люди, не то змеи спрыгивают. И сама я на тарелке летаю, и Проня Майборода летает. А потом и Васю, Прониного внука, увидала: как он с тарелки прямо в речку занырнул. И такого страху мне
Что это вы так вздрогнули?.. Да это яблочко с антоновки упало! Когда тихо кругом, стук громкий получается… Вот и птица моя на крыше забеспокоилась. Видите, как шею на звук вывернула?.. Миша мой одно время сильно настаивал крышу на хате сменить. «Давайте, говорит, мама, солому сбросим и шифером накроем. Я в Чернигов съезжу, достану вам шифера». Так я не согласилась: не хочу, чтоб аисты перевелись. А на шифере какая ж птица гнездо совьет?.. Этот аист у меня уже пятый годок живет. Их тогда двоечко в гнезде вывелось, и буря гнездо во двор скинула. Во-он туда, на погреб упало. Один птенчик ничего, а этот крылышко надломил. На осень тот, молоденький, со своими улетел, а этот так и остался при мне, крылышко у него совсем не действует. Он днем бочком слетит во двор и с курочками моими гуляет. А ест все, чего ни дашь: и зерно, и пшено, и гущу у Жучки с борща вытягивает…
Что ж вы, уходить хочете?.. Приморила я вас своими байками? Старой бабе спать бы с петухами ложиться, а она до ночи лясы языком точит… Ну, пойдемте, я вас до калиточки проведу… Вот и луна з-за тучки во двор выскочила, теперь все видно… Да за что ж мне спасибо? Это вам спасибо, что слухали мои историйки про жизню людскую. Вы как надумаете, так опять до меня приходите, я вам еще чего-нибудь расскажу. У меня этих случаев всяких-разных не сказать сколько в голове ворочается! А я завсегда дома бываю. Разве что в продмаг схожу, так это полчасика всего отберет. А во всяк другой час меня в хате застанете. Наилучше же к вечерку приходите… А ты куда бежишь? Ишь, шагу без нее не ступишь! Ступай, ступай в будку!.. Ну, спокойной вам ночи… До свиданьица… Теперь калиточку прикроем, крючок накинем… Вот так… Теперь и мы с тобой спать пойдем… Не прыгай, не прыгай!.. И об ноги не трись, не подлащивайся. Ишь, какая!.. Враз видать, что кругом виноватая…
А вот и вторая история.
Не просите и не думайте — про себя больш словечка не скажу! И так прошлый раз чего не наговорила! Вы, должно быть, подумали, что баба Сорока в прежние года обманщицей была и людям головы морочила?.. Не подумали? Вот и спасибо вам. Лучше про Фросю, суседку мою, послухайте. Хотя какая ж она теперь суседка, когда давно съехала от нас? Я вам — помните? — говорила, что на нашей улочке из прошлых жителей ни души не осталось, кроме меня да деда Ермолайчика? Теперешние, знать, все до одного из сел по округе сюда перебрались… Во-он, видите, красненькая черепичка с беленькой трубой з-за тополя виднеется? Это и есть она самая, Фросина хата. Когда Фрося в ней жила, хатку ее тоже соломка прикрывала, как бы вот и мою, черепицу на нее уже новый хозяин надел. А Фрося, поистине сказавши, очень не хотела в Сибирь до дочки выбираться, когда та за ней приехала, — прямо плачем плакала, так не хотела! Но что ж делать, если она до того ослабла, что и грядку вскопать во дворе не могла, чтоб огурчиков посеять или там картошку в землю кинуть? Потому Даша и повезла ее до себя в Сибирь, — а кто ж еще за ней досмотрит, как не дочка родная?.. Нынешний хозяин тоже из села будет, вот только с какого, точно не скажу. И тоже в достатке живут, наподобье Митрофаненков: коровка есть и кабанчик, даже овечек держат, к тому ж индючков разводят. Да и курчатки у дворе бегают…
А вы хорошо сделали, что до меня припожаловали. Я уж совсем без людей заскучалась. Считайте, три дня моя калиточка не работала: никого в себя не впускала, никого назад не выпускала. А тут еще девочка суседская в село до бабушки поехала и Жучку у меня выпросила. Отпустите, говорит, со мной вашу Жучку, она такая красивая собачка. Я ее, говорит, в автобусе на коленки посажу, а в селе у нас речка и лесок, мы с ней купаться и гулять будем. И пустила я. Хорошая она девочка, ласковая, Ниночкой звать. Враз сбегала, веревочку шелковую принесла, чтоб не втерять дорогой Жучку, и бант ей голубенький на лоб поцепила. Мы с ней на этот бант смеялись, смеялись!.. Ах ты господи, самовар бушует, а я не вижу!.. Сидите, сидите, я его сама на стол вздыму!.. Он легонький, полведерка всего-то в себя принимает… Сегодня мы с вами малинового листка на заварку пустим, он нисколько смородине пахучестью не уступит… Вы не смотрите, что медок жиденький, это потому, что с лесного цветка взятый, к тому же первой выкачки он. Я лесной мед лучше гречневого и чисто липового уважаю, в нем все цветы собраны. Это в прошлую субботу дед Ермолайчик на гостинец принес. Он пяток уликов держит, дед Ермолайчик. Как весна возьмется и лесной цветок бутон завяжет, он их в лес везет и сидит там до осени со своими пчелками. Такого меду нипочем не сыщешь. А на базаре я и вовсе не рискую брать. Это ж не доведи бог, как теперь пасечники наловчились людей обставлять! Мне дед Ермолайчик все ихние секреты разъяснил. Иные, по двадцать — тридцать уликов имея, полное лето сахаром пчел кормят. Пчела сахару поест и выпустит из себя тот же сахар, только что в коричневый цвет подкрашен. Какой же это мед? А они выгоду на том имеют. Он кило сахару за восемьдесят копеечек купит, а кило меду на базаре за семь рублей спустит. И того знать не хотят, что при таком обращении сами же пчелу работать отучают: зачем ей по цветкам летать да нектар сыскивать, когда у нее под губой сладость насыпана? А дед Ермолайчик этим никогда не занимается. Если желаете знать, то он крепко-накрепко судьбой обижен. Он при немцах тут оставался. Не поспел тогда в вакуацию выбраться, а был он помощником машиниста на паровозе. Но это если умом раскинуть, то мыслимо ли было всему народищу подчистую выехать? Это ж такого быть не могло, чтоб все до единого города и села пустыми сделались. А кто больной, кто калека или женщина с малыми детками — куда ж тикать от родного порога?.. Он, правда, калекой не был, да вот, видите, не поспел убечь. А после, значит, как немец вошел, так его враз в депо призвали и требуют, чтоб обратно на паровоз садился. Тут он и ни в какую: «Не хочу, — говорит, — и дело с концом!» Так они его за это в лес повели. Тогда, знаете, что ни ночка, в сосновом бору расстрелы шли. Ой, сколько ж людей изничтожили!.. Там земля над мертвыми шевелилась и горьким криком кричала, — разве ж такое забудешь!.. Я на раскопки смотреть ходила, это уже в сорок четвертом годе было, когда немца прогнали. Вы б посмотрели, что тогда в лесе делалось. Со всего району народ стягнулся: и старые, и малые, и слепые, и зрячие… Дней десять ямы с убитыми раскапывали. Запах такой стоял, что я вам передать не могу. А вот же — не расходились люди, жили и спали прямо в лесе. Каждый средь убитых своих шукал, каждый хотел хоть косточки родные домой унесть да схоронить по-людски. Как вспомню, какой плач стоял и какое там страшное горе кипело, так сердце огнем заходится… Архиерей тогда приезжал, молебен по убитым правил…
Ох, не могу я про это вспоминать… не могу, чтоб не поплакать… Сейчас, сейчас… Вы на мои слезы не глядите, вы лучше в сосновый бор сходите, там могилка братская и памятник поставлен… Как за стадион пройдете, так и памятник средь сосен видать… Ох, господи, господи!..
Вы об чем-то спросили?.. А-а, ну, ну!.. Так вот, значит, его наповал не убили, Ермолайчика, а только легкое прострелили и руку. Он из той ямы потемну вылез, да и уполз в чащобину. Там, может, и помер бы, да на него лесник нечайно напоролся. Сперва ховал его в шалашике, пока он трошки не поздоровел, а после в лесное село перебросил. Там он до одной женщины пристал, да так и жил при ней всю войну. Здоровья у него совсем не было, а женщина та, видать, сильно жалела его. У нее двоечко деток было, а муж как ушел на войну, так и сгинул. А вышло все ж таки так, что живым он домой заявился и Ермолайчику пришлось убраться. Что уж там меж них было, про то никто не знает, а только прибыл Ермолайчик назад, в свою хату. Сколько годков уже прошло, а он так-таки и не женился. Как схоронил свою мать, так один-разъединственный живет да пчелами занимается. Они ему какую-никакую подмогу к пенсии дают. Его ж вскоростях после войны в инвалиды определили з-за простреленного легкого и пенсию положили. Но пенсия плохонькая, потому как трудового стажу до полности не хватает. Вот тут пчелы ему и подспорье: он часть медку продаст, другую часть себе оставит. Только сам он считает, что дело не в продаже, а в том, что медок жизню ему продлевает, а то б давно усохли его легкие. У меня вон тоже пенсия невидная, так мне ж Миша крепко подсобляет. Они с Соней шлют и шлют мне деньги: то двадцать рубликов, то тридцаточку почтальонша несет, а было такое, что и две сотни одним махом прислали. У меня, признаюсь вам, уже четыреста рубликов на смерть припасено. Я их в сундучке на самом виду держу, и записочка сверху, что это на похороны. Вот случись мне помереть, — а она уж з-за плеча выглядует, смертушка моя, потому как года такие! — кто ж первый про это узнает, как не суседы? Вот и не будут на меня серчать, что заставлю их в расход войти. Это ж пока еще Миша из города Владивостока прибудет, так ведь нужно и гроб выстругать, и могилку выкопать, а все это денег расход… Ой, какой расход!..
Ну да будет, будет с вас! Все я вам про войну да про смерть плету, а ведь совсем про другое собиралась… Я сейчас сменю эту свою пластиночку и на Фросю перейду. Хотя и ее, Фросю, война посильней всякой крапивы изжалила. Муж ее, Савва Буряк, тоже паровозником был, как бы и Ермолайчик, а к тому ж еще и партиец. Так он снарошки тут оставлен был, чтоб порчу немцу делать. Он тогда паровоз свой кинул и в депо ремонтником подался, чтоб лучше было машины повреждать. Ну да вскоростях немцы про это разнюхали, забрали Савву и повесили его на пожарной каланче, а с ним и трех его сподручных. Тогда такой приказ объявили, чтоб все до единого сошлись глядеть, как их вешать будут. Ну да я на это смотреть не пошла. Мы с Мишей на тот случай в погреб спрятались. Там и спали три ночи, а днем при каганчике сидели. Я и после долго за ворота страшилась выйти. Думала, не сдержу себя, поверну голову на каланчу и увижу их. Их же с месяц не снимали, а дело зимой было, вот они, сыночки мои, и мерзли на морозе на белых веревках да стукались друг о дружку при ветре. Теперь, по слуху, в городе Чернигове такой музей есть, а в нем карточка Саввы Буряка висит и написано, за что он смерть принял. А Фросю тогда тоже в холодную кинули, но после — бог миловал! — выпустили ее до деток. У нее их троечко было, и все — девочки. Даша эта, что теперь ее до себя в Сибирь свезла, только ходить училась, а Светка с Зиной трошки постарше были. И Саввина мать при них жила, совсем уже старушка, но очень большая лекарка она была. Образованьев, конешно, не имела, сама до всего своим разумом дошла. Но сколько она больного народу в войну исцелила, так это и перечислить не могу!..
Вот я вам еще этого не говорила, а сейчас скажу. Когда немец до нас пришел, больницу в городе в момент прикрыли и военный лазарет для своих фрицев устроили. Так что, значит, если кто занемог или совсем помирает, то одинаково тебе помочи не будет, и на лекарствие совсем не надейся. Да я вам скажу, что и после того, как немца прогнали, с лекарствием плохо было. Я по тем временам лишь одно снадобье знала — серной мазью называлось. Желтенькая такая мазь, да вонючая-превонючая! И сплошь все тогда этой гадостью терлись-натирались — до того страшным образом короста на людей набросилась. И скажите, откудова такая зараза берется? На что уж я старалась чистоту держать! Мыла, правда, мы не видали, так ведь я, бывало, такой щелок из золы сделаю, что осами жалит. И Мишу в том щелоке вымою, и сама вымоюсь, и белье в нем прошпарю, и полы повышаркаю, а от коросты все одно не сбереглись. Одно спасенье было — мазь эта вонючая. Во-он туда, за погребок спрячется, бывало, Миша и давай голышмя натираться. Он кончит — я на смену заступаю. А после по двору бегаем, дух с себя вонючий выводим, чтоб в хату не нести. Миша один раз, приехавши до меня, вспомнил про это дело при своей жене Соне. Я ему глазами знак делаю: зачем, мол, такое вспоминаешь? Соня бог знает что про нас подумает! Подумает, что мы из грязюки не вылазили, раз короста напала. А он на мои морги смеется, да и говорит: «А чего вы, мама, стыдитесь? Это ж модная болезнь тогда была. Мы с вами за погребом не меньш ведра серы в себя втерли!» Ну, прямо в конфуз меня кинул перед Соней…
Но хоть плохая она болезня, короста, а все ж от нее никто не помирал. А вот с другими болезнями люди до Марфы шли, — это Саввину мать так звали, которая при Фросе жила. Если б вы до них в хату вошли, сами б удивились, — каких только трав там не было! И в сенцах пучки висят, и кухня вся завешана, и в комнате на рушниках сохнут. Там и васильки, и ландыш, и ромашка, и полынь, и каштановый цвет, — чего только не было! Марфа их в ступе толкла и в горшках в печи запаривала, и семя из них выбивала да просевала, и настои разные делала. Одним словом, мастерица — она в этом деле была и от многих хвороб своими травами лечила. А случалось, так прямо чудеса свершались. Помните, я вам тот раз про слепую бабку говорила? Ее до меня на подводе привезли, чтоб я излечила. Так представьте, после меня она у Марфы побывала, и та ей зрение вернула. Я потом у Фроси спрашивала и узнала, что Марфа повелела ей примочки делать из настоя васильков. Но особливо она бесподобно рожу лечила. Тут уж я первая свидетельша буду, потому как сама Оксану Череду из нашей Гречихи до нее водила. У Оксаны ж эта рожа на полноги раскинулась. Вы б глянули на тот страх — спугались бы. Оксана после того три раза до Марфы наезжала — и конец, как рукой сняло! А как и чем она лечила, этого я уж не знаю. Видала только, что нога у Оксаны красной материей обмотана, а что там под материей было: травка ли какая, или каким настоем было смочено, — бог его знает! Марфа только в ночь перед смертью свой секрет Фросе выдала, а до этого и ей не открывалась, как рожу лечить. А померла она, сказать вам, по своему желанью. Не болела и на здоровье не жалилась, а только в один вечер сказала Фросе: «Постели мне, доченька, на перине в сенцах и двери раскрой на улицу, чтоб воздух шел. Я этой ночью помру». Как сказала, так и случилось. Вот в тот час она и открыла Фросе секрет и взяла с нее клятву строгую, что Фрося никому его не выдаст до самой своей смерти, бо ей так мать ее заказывала. Из-за этого секрета и случилась у Фроси война с доктором Леонидом Васильевичем, о чем я с самого перва собиралась рассказать. Собраться собралась, да, вишь, какого кругаля в сторону дала! Ну так я вас сперва трошки в курс делов введу насчет Леонида Васильевича…