И снятся белые снега…
Шрифт:
И что ж, вы думаете, дальше случилось? А вот что. Скоро ль, долго ль время шло, а только опять приходит до Фроси Леонид Васильевич. Ботиночки на крыльце обчищает, шапку в сенцах снимает, ручкой в двери стукает и спрашивает, можно ли в хату войти. Да теперь уж Фрося на него злым оком зыркает, помня, как он лаялся с ней да как наслал на нее милиционера вместях с Николаем Пантелеевичем. «Ну, зачем в мою хату опять явились?» — спрашивает его Фрося, а сама до печки отступает, где кочерга с рогачем стоят, чтоб, случай чего, ухватить для защиты. А Леонид Васильевич присаживается на лавку и тихо говорит: «Пришел я до вас, Ефросинья Семеновна, чтоб извиненье сказать. Виноватый я перед вами, что лаялся и вас не оцепил. Хочу я теперь с вами дружбу вести, и есть у меня до вас великая просьба: расскажите, как и чем вылечили вы ту женщину, у которой рожа была?» А Фрося ему в ответ: «Вот вы как заговорили, Леонид Васильевич! А давно ль вы меня шарлатанкой обзывали да милицию
Вот так обошлась она с Леонидом Васильевичем. И долго его считала своим первым врагом, и, как заходил про него разговор, называла его «опёнкой поганой» или «сморчком недозрелым». И бабке Ермолайчихе не раз говорила: «Помирать буду, а эту опёнку поганую, квартиранта вашего, не позабуду за его подлости». А того не знала, как оно вскоростях обернется.
Это, знать, уже по весне случилось. Взялась Фрося огород копать да корзинами перегной носить под картошку. И так за день убилась, что ни согнуться, ни разогнуться. Она на дворе грязь с себя кой-как сполоснула и только в хату вошла, как давай у нее в правом боку колоть. Она одной, другой травки из своих настоев попила, а оно не отпускает, да и дело с концом. А средь ночи уж так ее забрало, что стала она страшным криком кричать. Детки ее спугались, на улицу бежат, до суседей в окна стукают: «Спасите, люди добрые, мамка помирает!» Старшенькая, Зина, посообразительней была, та, недолго рассуждая, до Ермолайчихи кинулась. «Будите, — просит, — тетечка, доктора. Пускай мамку спасает!..» Леонид Васильевич мигом собрался — и через дорогу. Фрося как узрела его, так и руками замахала. «Не подходи до меня, супостат! — кричит. — Не касайся меня своими руками погаными!» Детки плачут да просят ее в больницу отправиться, я прибегла — прошу, другие суседи уламывают ее, а она как сбесилась, — гонит от себя Леонида Васильевича, и конец. А сама вся потом облитая, очи вылуплены — прямо сию минуту помрет. Так что вы думаете? Леонид Васильевич подступился до нее, ухватил ее за две руки да сам как крикнет: «А ну молчать! Сам не желаю вас спасать, руки свои об вас пачкать! Детей мне ваших жалко, потому как вы через два часа помрете!» А потом и на нас давай шуметь: «А вы чего рты пораскрыли? Собирайте ее и на подводу несите!..» Тогда, знаете, при больнице лошадь держали, заместо машины «скорая помощь», так Леонид Васильевич уже послал за ней, и на ту минуту подвода подкатила. Ну, и после, уже в больнице, Леонид Васильевич все ругался на Фросю. У нее, представьте, желудок гноем прорвало, померла б она, если б не резать. Вот Леонид Васильевич и резал. Сам режет и сам же ругается на себя: «Ах, черти б меня взяли за то, что такую поганую женщину спасаю! И зачем я ее спасаю? Пускай бы она дома помирала! Пускай бы сама себя своим зельем лечила!..» А Фрося хоть и в полпамяти на столе лежала, но все его слова слышала. Слышала и сама ему обидными словами отвечала. Да еще требовала, чтоб санитары руки ей не держали, а Леонид Васильевич чтоб резать не смел. Вот какой театр меж них в больнице шел…
Теперь скажу — нам, что дальше и совсем чудеса случились. Столько воевали меж собой — считайте, побольше года, а тут враз мир у них наладился. Детки ее до него бегают, «дядей Леней» зовут, он сам до Фроси в хату ходит, травки ее себе в тетрадку списывает, она ему все ладненько поясняет; от чего ландыш хорош, от чего бузина или там василек полевой. Корову Фрося выдоит — скорей несет через улицу глечик молочка Леониду Васильевичу. А то еще — ей-богу, не вру! — козьим пухом разжилась и жалетку ему теплую вывязала… Так вот, заметьте себе, и жалетку вывязала, и молочко носила, и травкам его обучала, а секрета своего, как рожу излечивать, одинаково не высказала. «Не могу, — сказала она ему, — вам про это рассказать, и не допытуйтесь до этого. Клятву я дала, что схороню до самой смертушки в себе свой секрет, и не могу своей клятвы нарушить». Так Леонид Васильевич понял это дело и бросил допытываться. Но вот же какие совпаденья бывают! Если кто с рожей до него обращался, так, верите, он, наподобье доктора Сосновского, до Фроси направлял. Даже когда его от нас в Чернигов на повышенье услали, так и то некоторые люди по его записочке до Фроси приезжали… Теперь как-то и не слыхать, чтоб рожей болели. Может, потому что сами доктора лечить научились… Кто ж его знает, почему… Теперь много чего на свете переменилось. Ну, да это уже до нашей истории не касается…
А что, не скушно вам было про Фросю послухать? Я, как зачинала, на веселый лад наструнилась, а сейчас, как глянула, — вроде и невесело сплелось… А тучка наша с вами — вот она! Ишь, как враз стемнело… Вы сидите, сидите, а я скоренько все со стола в сенцы снесу, пока не закапало… Гляньте, как мой аист шею в себя втянул? Видать, грозу учуял… Пропустили мы с вами пронаблюдать, как он на крышу с пересадками пробирался… Вот и снесла все, чистенько на столе стало… Домой пойдете?.. А я думала, мы с вами еще в хате посидим, я б вас орешками жареными угостила… Ну, тогда бежите, чтоб не намокли… Я вас до калиточки проведу… Ничего, ничего, это первые капли!.. Пока разойдется, я и кабанчику успею вынести. Он у меня присмирел крепко. Сколько мы с вами сидели, а он и голоса не подал… Еще бочку из сарая нужно под желобок выкатить. Хоть и говорят, что через эти атомы нельзя дождевой водой мыться, ну да я не слухаю… Вы теперь когда ж до меня на чаек придете?.. Вот и хорошо, я вас ожидать буду… Ой, как линуло!.. Бежите скорей… Под липами, под липами держитесь!.. О господи-страхи, как блеснуло!.. Аж присела с испугу баба Сорока… Ну, сейчас загремит, сейчас загремит!.. Только б соломку на крыше не подпалило… Ах ты господи, — вся до косточки вымокла!.. Как теперь эту бочку катить? И кабанчик некормленый… Надо ж такое — грозу проглядела!.. Будешь знать, старая дура, как языком молоть… Катись, катись у меня! Вон ужо струя близко, сейчас тебя подставлю… Вот полило, вот полило — в три минуты весь двор затопило!.. Хоть на лодке плыви… О господи! — опять меня молнией прошило!.. Ну загремит, ну загремит сейчас!..
Проводница скорого
Софья Гавриловна посидела на дворовом крылечке и отдохнула от стирки ровно столько, чтоб выкурить одну тоненькую папиросу. Потом трудно поднялась и, охая и держась рукой за поясницу, пошла в сени посмотреть, не готова ли вода, гревшаяся в ведре на керогазе. Стирка развезлась у нее на полдня, хотя и белья-то было с гулькин нос. Но в ее возрасте, в полных семьдесят лет, даже этот гулькин нос был для нее малопосилен. Не то, чтобы совсем непосилен, а именно малопосилен, потому что от стояния склоненной над корытом у нее сразу начинала ныть поясница и трудно было сгибаться и разгибаться.
Она ошпарила кипятком уже постиранные раз и вновь намыленные тюлевые занавеси, поклала в корыто остальное белье и попробовала стирать, сидя на табуретке. Но так было совсем несподручно, и от табуретки пришлось отказаться. И когда отставляла ее в сторону, услышала, что на парадное крыльцо кто-то поднимается твердыми шагами, Потом задергалась дверная ручка.
— Кто тут дергает? — спросила через двери Софья Гавриловна.
— К вам можно зайти? — ответил за дверью незнакомый мужской голос. Голос был сочный, но какой-то неуверенный.
— Идите в калитку, бо у меня эти двери гвоздями забитые, — сказала Софья Гавриловна, вытирая мокрые руки. И вышла на крылечко, сбегавшее тремя ступеньками во двор, поглядеть, что за незнакомец явился, ибо все знакомые знали, что парадный вход у них давно заколочен, потому что дверь совсем перекосилась.
Она откинула с калитки крючок, и во двор вошел высокий мужчина в военной одежде, с погонами, на которых лежало по одной крупной звездочке. В руке он держал небольшой чемоданчик.
— Здравствуйте, — поздоровался он и спросил. — Скажите, Софья Гавриловна Конапчук здесь живет?
— Тут живет. Это я буду, — ответила Софья Гавриловна, сильно удпвясь приходу этого военпого, а главное тому, что он назвал ее имя. И, подумав, что, видимо, он к ее племяннику, сказала: — Вы до Игоря, или как? Так он сейчас в Крым поехал, с женой и с мальчиком. Обещали завтра дома быть.
— Нет, я к вам приехал, Софья Гавриловна, — сказал военный. — Зашел сперва в адресный стол и вот нашел вас.
— До меня? — еще больше изумилась Софья Гавриловна, не зная, как все это понимать. И, заподозрив, что здесь что-то не так, настороженно спросила. — А чего вам нужно?
Военный отчего-то смутился и, бросив взгляд на раскрытые сени, где у самого порога стояло на табуретке корыто с парившимся бельем, сказал:
— Может, мы в дом зайдем? Сразу как-то не объяснишь…
Такое предложение показалось Софье Гавриловне совсем уж подозрительным. И она с прежней настороженностью ответила:
— А чего нам заходить? Вы тут говорите.
Он уловил тон, с каким это было сказано, и вновь смутился. Потом сказал:
— Я, Софья Гавриловна, сын Варвары Максимовны. Помните ее?
— Какой Варвары Максимовны? Я такой не знала и по знаю. — Софья Гавриловна поняла, что военный определенно путает ее с кем-то.
— Разве во время войны вы не были с моей мамой в Германии? — спросил он. — На подземном заводе возле Кенигсберга? Маму угнали в сорок втором году.
— Это что ж… Это вы про Варвару Николаенко говорите?.. — поперхнулась словами Софья Гавриловна, чувствуя, как всю ее бросает в жар. — Так вы… вы и есть ее сын Николаенко?..
— Я и есть Николаенко. Значит, вы помните маму? — встрепенулся и, похоже, обрадовался военный.