И уплывают пароходы, и остаются берега
Шрифт:
Парень в голубой куртке мгновенно прячется за срубом.
Но вот со святым Лазарем покончено. Михалыч, нагнув растрепанную голову, суворовским жестом простирает вперед указку и быстрым своим шажком ведет осматривать соседнюю Великозерскую часовню. Савоня со своей ногой не успевает за экскурсией, постепенно отстает, останавливается среди острова и, приметив невдалеке от стен погоста белую панаму туриста-художника, одиноко маячившего над травами, поворачивает к нему. Там он в почтительном отдалении, но так, чтобы видеть картину, опускается на землю. Художник, невидяще глянув на пришельца, на миг показав обложенное русой молодой бородкой узкое, отрешенное, апостольское лицо, снова отворачивается к рисунку и продолжает торопко шуршать по картону цветными палочками. Савоня достает из
Художник отходит на несколько шагов от своей треноги, в раздумье теребит, пачкает цветными пальцами бородку; и видно, что недоволен своей работой. «Вот и готовое, а не дается, – думает про него Савоня. – Да и сколь уже подступались: и оттуда зайдут и отсудова…»
– Иди, покурим, дак, – сочувственно зазывает к себе Савоня.
Художник молча садится рядом, платочком обтирает долгие пальцы, а сам с потаенной тоской и жадностью все глядит на путаницу Преображенских куполов, а Савоня видит, как под его бородкой ходит сухой нервный кадык.
Отсюда, с земли, сквозь колышемые на ветру былинки, храм походит на кем-то забытый в мураве туесок, доверху наполненный грибами-куполами. Будто кто набрал их полон короб и все клал и клал друг на друга, грибок на грибок, все выше и выше, сам удивляясь, как дивно это у него выходило, а на вершине грибного ворошка водрузил самый крепкий чешуйчато-серебристый подберезовик, и даже крест, темнеющий над ним, Савоне кажется прилипшим сучком, лесной соринкой.
– Вот спрашиваешь, – затевает беседу Савоня, косясь на художника, хотя тот и ни о чем не спрашивал, а все глядел на церковные маковки. – Можно теперь состроить такую? Скажу сразу – можно! Обгляди, обмеряй и – делай. У нас один малец из спичек в точности собрал.
– Это интересно, – вежливо выговаривает художник.
– Все как есть! Дак и теперь мастера найдутся. Покличь стариков, какие еще осталися, – состроят! Это я верно говорю. Оно, конешно, и старики теперь отвыкли от топора, нечего стало делать. А которые, окромя дров, ничего дак и не рубят. Но не в том вопрос. Ты меня слухаешь?
– Конечно, конечно… – отсутствующе кивает художник.
– А как она ставилась, церква эта, с самого изначалу, вот ты мне что скажи. Ну привезли лесу, ну натесали… Дальше чего? С чего начинать будешь – кругом голый берег, не на чего поглядеть. Какой и докуда высить угол? Где к месту остановиться и начинать класть карнизы? Какой и куда спускать водоток? От какой метки ставить барабаны? А их вон сколько, двадцать две штуки! Во где закавыка!
– Да…
Художник неожиданно подхватывается, бежит к треноге и принимается что-то подтирать и подрисовывать.
– А-а! – торжествует Савоня и заливается азартным и благоговейным смехом. – Во была голова! Из ничего! А так, глядючи, дак и я сострою.
Ему охота еще поговорить про плотницкое ремесло, но собеседник прилип к картинке, не возвращается, и Савоня, так и не дождавшись его, ложится на живот, с облегчением вытягивает намученную ногу. Теперь ему видны одни только купола и небо да еще чайки, мелькающие над крестами. Он опускает голову на поджатые руки и погружается в чуткую травяную тишину. Откуда-то выпрыгивает кузнечик, повисает перед самым Саво-ниным лицом на прогнувшейся былинке. Сам весь зеленый и глаза тоже зеленые, и Савоне видно, как в них, больших и удивленных, отражаются колышемые травы. От всего облика этой шустрой, проворной, жизнерадостной таракашки веет вольницей, напомнившей далекое Савонино детство. «Ну чего, парень, как жисть? – спрашивает Савоня, проникаясь участливым чувством к этому загадочному созданию, о существовании которого даже позабыл в житейской сутолоке. – Ноги еще целы? И то ладно! Скачи давай, бегай, остров-от вон какой для тебя великий, целая губерня». Кузнечик протягивает сквозь передние лапки сначала один ус, потом другой и, вовсе не боясь Савоню, а может быть, просто не замечая его, начинает счастливо сипеть прозрачными крыльями. «Давай, давай, а то скоро придут косари, состригут твою Палестину. Што тади будешь делать? А и нечего делать». Кузнечик прислушивается, потом перебирается повыше и пускается стрекотать еще жарче. Справа, слева ему отвечает веселая братия, трава вокруг Савони закипает знойным баюкающим стрекотом. Нехитрая музыка сигунков сливается звоном в ушах, и чудится Савоне, будто дед посылает его, семилетнего мальчонку, топтать на стогу сено. Савоня прыгает по мягко оседающему, покачивающемуся стогу, радостно страшась этой зыбкости, боясь края и в то же время весь ликуя от беспредельного простора, открывшегося отсюда, с сенной высоты. «Ух ты как! – кричит он деду. – Всю Онегу видать!»
Что-то хлестко шлепает по спине, Савоня поднимает голову и догадывается, что задремал. Редкие крупные капли дождя косо вонзаются вокруг Савони, в пыль разбиваются о мохнатые головки тимофеевки. Савоня поспешно встает, озирается по сторонам. Художника уже нет на прежнем месте, после него осталась лишь истоптанная луговина. Низкая глухая туча волочится над островом. Под налетевшим ветром заметались травы, прибойно заплескались у подножия каменной стены погоста. Их зеленые волны, взмелькивая светлой подкладкой, летуче и мятежно перебегают через весь остров и где-то за ветряной мельницей падают в седую зашумевшую Онегу, и видно, как мельница, борясь с ветром, вздрагивает привязанными крыльями.
Внезапно обрушивается шумный шквалистый ливень.
Мимо Савони по тропе со стадным топотом проносится экскурсия, и лишь какое-то время спустя проходит своим частым шажком Михалыч.
– Отчитал? – кричит ему Савоня, но тот, должно быть, не слышит за ветром и шумом дождя.
Савоня поднимает оброненный во сне картуз, выбирается на утонувшую в мутной пузырящейся воде тропинку, ковыляет к ограде и мокрой спиной притискивается к еще тепловатым камням стены. Над ним с тесового навеса взахлеб плещутся водяные струи. С сухим треском обрушивается совсем близкий гром, пустой бочкой прокатывается по острову. Дождь припускает пуще, все тонет в его обвальном шуме, и только слышно, как с размаху расшибаются о береговые карги невидимые онежские валы.
5
После дождя остров словно бы вымер.
Савоня, подставив спину проглянувшему солнцу, давая просохнуть рубахе, в одиночестве сидит у раскурочного места, излюбленного им потому, что отсюда далеко видать, а главное, можно курить сколько хочешь. Мокрые, потемневшие срубы церквей тоже курятся парком, а над их верхами снова как ни в чем не бывало кружат и гомонят невесть откуда налетевшие чайки.
Из раскрытых окон дебаркадерного ресторана доносится обеденный гомон, слышно, как буфетная радиола выкрикивает на чужом картавом языке. Из-за дождя за столики сегодня засели рано, не дождавшись, пока объявят обед на самом теплоходе.
Савоня, не любивший безлюдья, безо всякой нужды выкуривает еще одну «северинку» и наконец решает сходить к яме посмотреть, много ли натекло туда воды. Идет мимо дебаркадера, стараясь не глядеть на ресторанные окна, откуда ветер накатывает волны кухонных ароматов.
– Эй, батя! – окликает его кто-то.
Савоня оборачивается и видит в окне парня в голубой куртке.
– З-зайди на минутку.
Савоня кивает, но сперва все же идет к яме. Выдерживает характер. И лишь после того сворачивает на лавы, обтирает пучком травы спецовочные фэзэушные ботинки и поднимается на второй этаж. Там он останавливается в коридоре и глядит в обеденный зал, выискивая парня.
Ресторан битком набит сбежавшимся по случаю дождя народом. Распаренная официантка Зойка, разгоняя слоистый табачный дым, курсирует с подносом между камбузом и обедающими туристами. Посреди зала, сдвинув сразу несколько столиков, шумно, с тостами и взрывами белозубого хохота, обедают те самые усатые певцы и танцоры, что плясали на погосте.
Ай дала, ай дала, дала да… —напевает перед бегущей по проходу Зойкой один из артистов и, вращая желтыми глазными яблоками, прихлопывает в ладони.