И уплывают пароходы, и остаются берега
Шрифт:
– Но калым имеет. Так что можно выходить за него замуж. Правда, зашибает маленько. Все брови стер.
– При чем тут брови? – не понимает Шурочка, и оттого все взрываются дружным смехом.
– На бровях ходит!
– Ладно трепаться! – смущается Дима-маленький.
– А хотите номер? – регочет Дима-большой. – Это как я первый раз с ним встретился.
– Брось, ну, с-сказал… – еще больше краснеет Дима-маленький.
– Захожу, значит, в туалет… Где-то под Кимрами. Смотрю, стоит, чуб на глаза, в зеркало глядится. А самого ведет из стороны в сторону, мордой не может попасть в зеркало.
За столом прыскают.
– Ты чего, спрашиваю, дверь ищешь? А он мне: с-слушай, друг,
– Ой, не могу! – виснет на руке Димы-маленького Шурочка. – Бедный мой Димульчик! И что же?
– Сам, говорю, не можешь познакомиться, что ли? А он: всех уже расхватали, падлы! Есть, говорит, одна, в семнадцатой каюте, да у нее ангина, горло перевязанное, не хочет со мной р-раз-говаривать.
И опять дружный взрыв хохота, смеется и сам Дима-маленький.
– И ты пообещался? – топочет в изнеможении Шурочка.
– А как же! А иначе не уходит. Там же, в гальюне, заключили трудовое соглашение.
– Ну хохмач!
– Предложил познакомиться с одной. Вы все ее знаете, толстая такая, чулки все на палубе вяжет.
– Тетю Феню? Ой, обхохочешься!
– А ему какая разница? Ему было уже не до Фени… Ага, говорит, уважь… Отвел я его в его же каюту, он сразу и захрапел, отбросил копыта… А на другой день заходит, головой крутит: я, говорит, вчера б-бузил… Это я так… А зубы, говорит, я тебе и за так з-зделаю… Приезжай только в Калугу.
Рита пересаживается к Диме-большому, запускает руки в его брючный карман, достает сигареты.
– Что, подруга, перекур? – трясет он смоляным чубом и, облапив Риту за плечи, поет ей шутливым баском:
Пусть удобства мало, пусть погоды вьюжны,Не волнуйся, мама, мы туда, где трудно…Савоня, храня в себе праздничное настроение, радуясь веселому застолью, участливо слушает, о чем говорят гости, потом и сам пытается завести разговор со своим тихим молчаливым соседом.
– Время и нам покурить, дак… – наклоняется он к Гойе Надцатому, протягивая ему обшарпанную пачку «Севера». – Накось моих, простецких.
– Спасибо, не курю, – отстраняет папиросы Гойя Надцатый. – Как-то не научился.
– Это ты правильно. Наука никудышная… Из какой местности будешь?
– Из Куйбышева.
– Так, так… – кивает Савоня. – В Москве бывал, а там не приходилось. В Москве у меня дочка, Анастасья.
– Дочь? Вот как!
– Ага. Меньшенькая. Поначалу просто так поехала, разнорабочей. А потом как-то изловчилася, школу закончила, а заодно и институт. Да там же, в Москве, и замуж вышла. За своего учителя. Правда, мужик уже в годах, но из себя видный, справный такой.
– Это хорошо, – кивает Гойя Надцатый.
– Живут куда с добром! – вдохновляется Гойиной похвалой Савоня. – Кобелек у них лохматенький, дак и тот на диване спит. Это как побанят, побанят его, рушником оботрут и – на диван, на подушку. А ежели прогуляют по улице, до ветру или так чего, дак после того непременно лапы ему споласкивают. Это чтоб паркеть не пачкал.
– Значит, погостили в столице?
– Погостил! Дак я хотел и на зиму там остаться, чего мне тут зимой делать? Ан нельзя! Без пачпорта не дозволяют. Насчет этова в Москве бо-о-ольшие строгости. Анастасья мне говорит: так, мол, и так, был милиционер, справлялся, кто таков, почему без пачпорта проживает… Жалко, говорит Анастасья, жалко отпускать тебя, папаня, пожил бы ты у меня в свое удовольствие, да, вишь, нельзя. Давай, говорит, поезжай к себе, а то мужу могут быть неприятности по службе. Лучше мы когда к тебе приедем. А я и верно, совесть потерял, две недели без никакой бумажки живу, на лифте катаюсь. Они это на службу, а я шасть на лифть да и к зверям. У них через дорогу звери всякие, двугривенный билетик. И сижу-посиживаю, уток на пруду хлебушком кормлю. Да так-то и всякие без пачпортов понаедут, колбасу московскую есть! Непорядок получится! Ты сиди там, где тебе положено, верно я говорю ай нет?… Дак из какой, забыл я, местности-то?
– Из Куйбышева.
Савоня наморщивает лоб, но не находит в своей памяти такого города.
– Не-е, не слыхал! – добродушно сознается он и тут же оправдывает себя: – Теперь к нам со всяких местов едут, каких-никаких! А то дак и иностранцы.
– Иностранцы тоже бывают? – вежливо справляется Гойя Надцатый.
– А то как же! Целая пропасть! Шляпа так, шляпа этак…
– Наши ведь теперь тоже в шляпах, – замечает Гойя Надцатый.
– He-e, – смеется Савоня. – Нашего сразу видно, какой он шляпой ни прикрывайся… А эти ходят, разглядывают, аппаратов по две – по три штуки на шее нацеплено. И на меня иной раз нацеливаются: «Карош, карош!» – Савоня пальцами изображает, как его ловят в объектив иностранцы. – Только я не даюсь. Он только на меня наметится, а я картузом да и заслонюсь. А то и задом к нему поворочусь.
– Это почему же? – включается в разговор Несветский.
– Э-э, парень! – торжествующе грозит ему пальцем Савоня. – Я их хвокусы знаю! Пусть кого надо снимают.
– А вот скажи мне, – Савоня обращается уже через стол к Несветскому. – Как это понять? Вот стоит она, церква, и все на нее глядят и удивляются. И большие деньги плотют, дай только доехать до наших местов, посмотреть. Так?
– Так… – согласно кивает пробором Несветский.
– А пошто раньше на нее никто не глядел? Парохода плывут, и все до единого мимо. Не замечают теих церквей, как ежели б их и вовсе нету. Вот скажи?
Савоня сощуривается, пытается поймать и удержать на себе взгляд Несветского, но тот выжидательно молчит, барабанит пальцами по столешнице, и Савоня продолжает:
– У меня на Спас-острове дружок есть давний, Мышев. Теперь по плотницкому при музее. Летом в сорок девятом годе заехал я к нему покурить да попроведывать. Глядь, и начальство вон оно из району. Справился тот начальник про колхозные дела, все свое спроворил и уезжать собрался. А церкви середь острова стоят, никак их не минешь… Повернул он на их поглядеть. Походил это он по погосту, подприщуривался. Мы с Машевым тоже недалече топчемся, што, мол, скажешь. Дак и што сказать, это теперь постройки обихожены да прибраны, ученые к ним приставлены, каждую досочку на учете содержут. А тади ограда была порушена, дурная травина из-под порога прет, скотина шастает. И говорит тот заезжий человек: разобрали бы вы, мужики, этот хлам. Завалится, дак и ушибет кого. Сколь под ним пашни занято, под погостом. Не то, говорит, хоть одни купола посбросайте.
Савоня отрывает от рыбьей головы плавничок, тянет ко рту, но тут же откладывает:
– А теперь вон оно как повернулось! Не успеет один пароход с гостями отчалить, вот тебе сразу оба-два, успевай только принимать да показывать. Што за причина? Должно, указание какое дадено – на церкви глядеть.
Дима-большой откидывает голову в раскатистом хохоте.
– Дак а чего? – растерянно мигает и тоже смеется Савоня. – А иконку теперь и не показывай на пристани. Это как набегут, как почнут отнимать друг у дружки! Каждый норовит себе ухватить. А то дак одно лето детишек привезли да с учителем. Посадили их на камушках, и давай они церквя каждый себе срисовывать. А учитель меж ними ходит и поглядывает. И так это все усердствуют. Уж, думаю, не из семинарии? Не к духовному ли званию обучают?