И уплывают пароходы, и остаются берега
Шрифт:
– Это у вас с войны? – нарушает молчание Шурочка.
– Да вот… маленько зацепило, – кивает Савоня. – На Ладоге.
Ногу он потерял в сорок втором лихом году под тем самым Осиновцем, у причалов которого швартовались изрешеченные пулями и осколками суденышки, добиравшиеся по Ладоге с грузами для блокадного Ленинграда. Правда, служил он в частях ПВО, но в тех местах это было ничуть не лучше передовой, поскольку немецкие пикировщики специально охотились за зенитными батареями, прикрывавшими причалы. Наглые одномоторные «юн-керсы» изматывали батарейцев, засыпали их бомбами, хлестали пулеметными очередями, и все же Савонина вторая батарея продержалась несколько месяцев. Лишь осенью сорок второго уцелил-таки злодей: тяжелая фугаска вырыла на месте Савониной пушки глубокую, до воды,
– Ну-ка, батя, пройдись, как оно… – просит Дима-большой. – Ботинок вроде цел, одни только шнурки обгорели.
– А и ладно! – Савоня топает ногой, стряхивая с протеза прилипшие рыбьи кости и хлопья вареного лука. – Сойдет! Автольчиком смажу суставы, опять как новая будет. У меня раньше самодельная была. Как с госпиталю пришел, так сразу и состругал. А эту уже опосля дочка подарила. – И, оживившись, рассказывает, как подарили ему ногу: – У них, в Москве, на самодельных теперь не ходят. Приехал я к Анастасеи, а она мне и говорит: ты, папаня, ногу-то эту смени-и. А то весь паркеть мне поистыкаешь, и от соседей неловко. А я, верно, как в Москву ехать, новый рашпиль заколотил…
Все смеются, добродушно двигает морщинами и Савоня.
– Дорога-то не близкая. Дай, думаю, ходулю себе подвострю.
– Перестарался, значит?
– Дак из-за этова и купили мне новую опору, московскую. Обувай, говорит Анастасея, а старую давай снимай. Да сразу и шуганула кудой-то, аж гул по всему дому пошел…
– Это она в мусоропровод, труба такая.
– Может, и в трубу… Пришлось мне в новую обряжаться, куда денешься… Нога, и правда, занятная, в коробку уложена, загорелая, одни заклепки выдают, што не живая. И книжечка при ней, как употреблять. Во куда техника пошла! Да еще две ботинки купили. Ходи, говорит, папаня, не береги, а то будешь беречь, а здоровье дороже. А я поначалу дак раза три, а то и четыре ковырнулся, пока приучался. А то уже, как домой ехал, в Петрозаводску сверзился, с поезда слазил. Вагон-то дали в хвосте, а пристани ему не хватило. Я-то ногу окаянную спустил, а земли все нет и нет, да и сиганул… вот как бок отбил! Ан доскандыбал до дому, ничего… Теперь дак и привык, бегаю…
Савоня, подобрав полу бушлата, подравнивает обгорелые лохмотья, складным ножичком чекрыжит прямо по ноге.
– А и крепкая холера! Сколь годов ношу, другой раз ею заместо весла правлюсь – и не трескается! Што за матерьял такой? Вот и в огне побывала…
– Ты давай и другую порточину подрежь, – добродушно похохатывает Дима-большой. – Как у Ритки, шортики сделай. По моде!
– А и дела! – Савоня в конфузливом смешке оглядывает кургузую штанину. – Чистый турист!
– Иди, бать, в-выпьем… – икает Дима-маленький. Он оборвал все пуговицы на рубахе, выпустил одну полу из штанов и теперь, свесив голову, полусонно сидит на лавке, синея какой-то расплывчатой татуировкой на больнично-белой груди. – У меня дядька т-тоже… на заду к-качается… Все ч-четыре колеса, п-по-нял? Пижжоны! Да про историю все… т-тырятся… Покажи им, б-бать, как она д-делается… Падлы… Глядите и з-запоминайте… Ленарда Недовинченный. М-махали вы ево, понял? Морды щас буду б-бить…
– Слушай, не заводись, – просит Дима-большой.
– Зачем вы его брали? – морщится Рита и по-свойски запускает руку в карман Димы-большого, достает сигареты. – Он совсем невменяем…
– Набью! – икает Дима-маленький. – Кыбырнетику и н-набью…
– Поехали-ка лучше к тете Фене, а, друг?
– Ой, поедемте, поедемте, мальчики! Спать хочется – ужасно!
Было только три часа с небольшим, а уже над темной гривой леса по ту сторону залива всходило раннее онежское солнце. Оно вставало неяркое, стылое, и на него можно было смотреть не застясь. Низкие слежалые облака тотчас урезали его наполовину, а потом и скрыли совсем.
8
Возвращались
Онега, наплескавшись за ночь и наволочив на себя пухлое одеяло облаков, умиротворенно дремлет в утреннем забытьи. Вскидывается зоревая рыбешка, хороводясь, дробит сонную воду, оставляя после себя медленно разбегающиеся колечки, похожие на шлепки дождевых капель.
– Сорога играет, к дождю, однако! – щурится из-под картуза Савоня и, обернувшись, глядит, как лодка пашет на два отвала мягко сияющее раздолье. – Скоро паровой окунь пойдет, На мелкое, на луды. – И поясняет, выкрикивая: – Это который табунится по теплой воде, по пару! Еще не время ему. Черема По островам не отцвела! Рано быть паровому!
– Со скольких там… б-буфет? – Дима-маленький перевешивается через борт, плещет в лицо с ладони, пьет и шумно отфыркивается.
– Что, друг, перебор? – усмехается Дима-большой. – Два туза?
Дима-маленький молча валится на осочную подстилку и натягивает на себя куртку. Скоро из-под нее раздается засосный храп.
– Все! Этому уже Карелия снится… – кивает Дима-большой и, насмешливо разглядывая обшарпанные сандалии, торчащие из-под голубой куртки, напевает:
Тещи, матери и жены,Не горюйте, не грустите,К вам вернутся робинзоныС чемоданами открытий…– Ой, мальчики! Мы забыли занести стол… – вспоминает Шурочка. – Там же все раскидано…
– Не беспокойтеся! – отзывается Савоня. – Вернусь когда – приберу. А то дак и сороки подчистят.
– Это ваша избушечка?
– А – ничья! Так, порожняя… Рыбаки себе срубили. – И, оживившись, рассказывает: – Об прошлом годе так-то двое из Москвы облюбовали, недели три жили, дак… То ли муж с женой, а может, и так просто… На сетях спали заместо постели. Он дак и не брился, пока жил, – бородой оброс. Хочу, говорит, опроститься, ни о чем не думать. Тут, говорит, как в раю. И все, бывало, милуются, рука об руку ходят, грибки-ягоды собирают. А я их рыбкой еще подкармливал. Как раз окунь паровой валом валил. И в магазин плавал, за вином да за куревом… А потом что-то занеладили. Он себе на берегу сидит, она себе… То ли деньги поизрасходовались, то ли наскучило… Рай-то рай, да ежели только ненадолго.
– Бывает, бать, бывает… – Дима-большой шарит по карманам у похрапывающего Димы-маленького, достает колоду карт, предлагает: – Ну как, ацтеки, врежем дурака?
Между скамейками ставят перевернутое ведро, Дима-большой садится в паре с Шурочкой, Несветский с Ритой, Гойя Надцатый играть отказался. Он достает альбомчик и, уединившись на носу, что-то черкает, поглядывая на пробегающий справа берег.
Где-то на полпути встречается черный скуластый буксир с километровым хвостом из связанных бревен. Буксир тяжко, утробно сопит и еще издали окатывает моторку едким солярным дымом, который вычихивает из низкой жерластой трубы. Сиплый гудок требует дорогу, но Савоня не сворачивает, а только глушит мотор, и плотогон с крупной белой надписью на носу «Семен Дежнев» медленно проходит левой стороной. Из рулевой рубки высовывается женщина, по самые глаза повязанная красной косынкой, пристально и строго вглядывается в пассажиров моторки.
– Здорово, Анна! – кричит ей Савоня. – Одна рулишь? А где ж твой Иваныч?
– Спит, – неохотно откликается женщина. – Нарулился…
Позади рубки на такелажном рундуке из-под бушлата торчат раскинутые босые ступни. Тут же беленькая девочка, склонившись над алюминиевой кастрюлькой, чистит картошку. Мальчик поменьше в балахонистой тельняшке пинает ногами волейбольный мяч, подвязанный, чтобы не падал за борт, к длинной жердине. Девочка первой замечает моторку, с ножом и картофелиной подбегает к поручням. Дима-большой нашаривает в кармане завалявшуюся со вчерашнего конфету, замахивается и бросает на палубу буксира. Девочка испуганно убегает за рундук.