И я сказал себе: нет!
Шрифт:
Орбел гнал от себя эти мысли, любовался совершенством Лилит, ее пластичностью, грацией. Чем бы она ни занималась, она всегда возвращалась к нему, заглядывала в душу своими наивно-сумеречными глазами, подставляла голову для привычной ласки и ластилась сама, будто извиняясь за то, что все время оставляет его одного. Она окончательно отказалась от постели и спала, свернувшись по-кошачьи, на коврике около Орбела.
Проснувшись как-то среди ночи, он опустил руку, пошарил в темноте и не нашел Лилит.
“Опять сбежала!”- подумал с досадой и отправился на поиски. На сей раз он не бегал по дому,
И не ошибся: в слабом свете рождающейся зари среди мягкой путаницы бараньих спин он увидел Лилит, сладко спящую в обнимку с молочным ягненком. Он долго стоял, глядя на нее. Ни о чем не думал, как ему казалось, а просто смотрел. Но, когда домочадцы расселись вокруг стола за утренней трапезой, Орбел сказал:
– Если Арташ свободен, пусть свезет меня в город. Мне нужно вернуться домой.
– Так скоро! – расстроился дед Мовсес.
И помрачнели мордашки детей. Они отодвинули от себя тарелки с нетронутой едой, насупились. Один из них умоляюще сказал:
– Но до конца каникул еще целых две недели.
– Мы не отпустим вас,- чуть не плача, заявила девочка.
Орбел понял – протест направлен не на его отъезд, а на то, что у них хотят отнять Лилит. Дед Мовсес высказался за всех:
– Раз надо, езжай, Орбелик. Ну а Лилит чего по дорогам да самолетам мотать? Пусть у нас останется. Мы к ней привязались.
Орбелу стало даже чуть-чуть обидно. Вместе с тем пришло облегчение. Лилит же, каким-то непостижимым образом поняв смысл происходящего, подползла к Орбелу, обдирая коленки, прижалась щекой к его ногам.
– А она не будет вам в тягость? – спросил Орбел, отдавая дань городским приличиям, чуждым этим горам, этому фиолетово-синему от близости космоса небу, этим прямодушным людям.
– Поди сюда, Лилит! – вместо ответа позвал дед Мовсес.
И Лилит, вскочив с колен, с готовностью бросилась к нему.
– Город – не место для нее… Останешься с нами, внучка!
– Лилит умница, Лилит хорошая, Лилит кушать хочет, гулять, умница,- затараторила та под общий веселый хохот.
– Ну как, внучок, ответили мы на твой вопрос? – торжествующе провозгласил дед Мовсес.- И потом… я думаю, мой сын не случайно столько лет спустя объявился здесь с Лилит. Он ничего не сказал мне, но я понял: он хотел, чтобы Лилит жила с нами. Так тому и быть.
– Я буду приезжать,- мрачнея, пробормотал Орбел.- Я буду часто приезжать к вам… к ней.- На душе у него было невыносимо тяжело от того, что он, как ему казалось, предавал Лилит, от того, что она – в чем он уже не сомневался – предала его. Он знал: им не увидеться больше никогда.
Возвратившись домой, Орбел застал мать в слезах.
– Отец?…- холодея, пролепетал он.- Мама! Что с отцом? Он жив?
– Жив, сынок, жив.
– Тогда почему ты плачешь?
– Ты поспел вовремя.- Мать шумно высморкалась в носовой платок.- Я как раз собиралась ехать в суд.
– Ку-да??? Зачем в суд? Кого судят, мама?
– Твоего отца, Орбел.
– За что? Как могло такое случиться? Да как он допустил?
– Допустил…- с горькой иронией передразнила мать. – Он не только допустил, он потребовал, чтобы весь судебный процесс над ним транслировали по интервидению.
Наморщив лоб, Орбел озадаченно смотрел на нее: – И его требование удовлетворили?
– Представь себе. Этот процесс и так уже наделал много шума. Все газеты пишут о нем и у нас, и за рубежом.
Орбел больше не приставал к матери с расспросами.
– Ты едешь со мной? – торопилась она.- Я опаздываю.
… Зал был полон. В проходах расположились фотокорреспонденты и телевизионщики со своими камерами на колесиках.
Орбел увидел Карагези на скамье подсудимых и не сразу узнал: черные с проседью волосы отца стали совершенно белыми, будто на него надели парик. На бледно-желтом лице бунтарски горели большущие черные глаза, казавшиеся такими из-за резкой худобы и темных кругов вокруг глаз.
– Отца невозможно узнать,- прошептал Орбел, ощущая незнакомую щемящую боль в груди.
Прямо над ними стрекотала кинокамера. Вспыхнули юпитеры, окончательно обескровив и без того бледное лицо Карагези.
Орбел слушал обвинительную речь и не верил своим ушам.
Известный ученый-экспериментатор с мировой славой Карагези Тигран Мовсесович обвинялся в том, что незаконно выкрал созданный им экспонат, являвшийся государственной собственностью, и укрывает его в неизвестном месте, которое упорно отказывается назвать. Больше того: он предал огню многолетние записи своих исследований и экспериментов. По словам обвинителя, ученому-преступнику и этого показалось недостаточно, и он, проникнув ночью в лабораторию, собственноручно уничтожил ценнейшую аппаратуру, с помощью которой выращивал свой экспонат, названный им «Лилит”, нанеся тем самым огромный материальный ущерб институту, предъявившему ему иск на несколько миллионов рублей.
– Э… это все… правда, мама? – прошептал Орбел. Ему казалось, он видит нелепый, бессмысленный сон и никак не может проснуться, чтобы прекратить его.
Мать только нервно кивнула.
Выяснилось, что Карагези категорически отказался от адвоката и до суда хранил упорное молчание. С трибуны выступали коллеги по работе, директор Научно-исследовательского комплекса. Они говорили о его неоценимых заслугах, о его скромности и трудолюбии, наконец, о его таланте ученого, чей беспрецедентный эксперимент позволил сделать громадный скачок в области мировой биохимии, генетики, антропологии и других смежных науках, обессмертив тем самым его имя. И вот теперь, непостижимым образом перечеркнув дело всей жизни, он предстает перед судом. Высказывались предположения, будто здесь имеет место внезапное помутнение рассудка, предполагалось провести экспертизу и т. д.
Все это время Карагези спокойно сидел, подперев голову руками, глядя перед собой пустым взглядом, будто происходящее вокруг не имело к нему ни малейшего отношения. Когда же наконец ему дали слово, он тряхнул седой головой, выводя себя из оцепенения, и медленно поднялся:
– Слова есть слова,- начал он тихо.- И хоть Библия утверждает, что все начиналось со слова, лично для меня дела важнее слов. Изощренным словоблудием недостатки можно превращать в достоинства, преступления – в добродетель… Но я за подлинную сущность вещей. А сущность моих собственных действий, как бы их ни превозносили, в какие бы мантии ни рядили, классифицируется лично мною как преступление…- По залу прошел шумок.