И звезды любить умеют (новеллы)
Шрифт:
— Не забудьте подтолкнуть…
Когда танцовщица вертелась на пальцах полтора круга, «кавалер» должен был одной рукой подтолкнуть ее так, чтобы вышло два. В оркестре в эту минуту обычно было тремоло, которое капельмейстер Дриго держал, пока Павлова находила равновесие. Вот она нашла, завертелась, я подтолкнул, повернул ее, как обещал, Дриго взмахнул палочкой, удар в барабан… и мы счастливы, застыли в финальной позе… Мне делалось совершенно ясно, что это не нужно, что это ничего не значит. Когда на репетиции, усталые, мы садились и я начинал развивать свою тему, видно было, что Павлову мои сомнения мало волнуют…
Обычно наш спор кончался фразой:
— Ну, Миша, пройдем еще раз.
И мы «проходили».
В
В танце Павловой еще не было «отступлений». В ней была индивидуальность, которая пока что всего лишь окрашивала ее искусство неповторимостью, но уже скоро уведет ее в мир нескончаемых скитаний…
Кажется, именно тогда она первый раз произнесла свой знаменитый девиз: «Красота не терпит дилетантства. Служить ей — значит посвятить себя ей целиком. Без остатка». Потом она выразится более определенно: «По-моему, истинная артистка должна жертвовать собой своему искусству. Подобно монахине, она не вправе вести жизнь, желанную для большинства женщин».
Если это касается замужества и рождения ребенка, неумения и нежелания жить жизнью своего мужчины, господина и повелителя, то да — Павлова всегда исповедовала именно это. Но, хоть она и была, что называется, balerina absoluta, классическая балерина, а все же ее искусство не стало бы таким блистательно разнообразным и чарующим, если бы она оставалась всего лишь бесстрастной балетной машиной, а не женщиной — в великом и ничтожном значении этого слова.
Начав получать регулярное жалованье в дирекции Императорских театров, Анна поселилась с матушкой на Коломенской улице, в скромной квартирке. Сюда-то и захаживали первые робкие поклонники, офицеры, чиновники, даже купчики-балетоманы, начиная попытки ухаживаний с комплиментов: вы-де в «Синей Бороде» в роли Венеры были бесподобно-грациозно-воздушны… И в польке всех прочих затмевали своей живостью…
Она улыбалась и скромно опускала голову. Право, рецензенты выражались куда поэтичнее!
Захаживали на Коломенскую и господа поавантажнее, побогаче, постарше. Разглядывали гостиную, обставленную без всякого намека на уют. Те, что поглупее, открыто брякали: такому-де брильянту нужна достойная оправа. Те, что поумнее, намекали, что могли бы устроить не только поездку в Италию, в Милан, для обучения мастерству у великой синьоры Беретта, но и протекцию создать, чтобы отныне — только ведущие партии…
Она снова улыбалась и снова скромно опускала голову. Простенькие комплименты этих так называемых знатоков и меценатов были ей — что цветики придорожные, пылью присыпанные, потому что она знала свою цену, и цена эта была высока.
Кстати, о цветах. По окончании акта и особенно всего спектакля танцовщиц засыпали букетами. Это воспринималось как должное. А вот когда капельдинеры несли корзины с цветами, на них смотрели внимательнее. На ручке каждого укреплена карточка магазина, и чем он дороже, роскошнее, тем больше чести той, которой преподнесены цветы. Для Кшесинской корзины доставлялись порою прямиком из Парижа, Пармы, Ниццы! Вместе с корзинами передавались обернутые шелковой бумагой коробки или сафьяновые футляры: духи, конфеты, драгоценности. Изображая лицом некую непостижимую смесь вежливой признательности и равнодушия, танцовщицы жестами отправляли приношения за кулисы, в свои уборные, ну а там накидывались с детским азартом на подарки, отыскивая главное: визитки. Читали их, радовались, огорчались, завидовали коллежанкам, букеты которых были богаче, корзины — роскошнее, коробки — больше… На другой день с восхищением или с ненавистью замечали на той или иной особе новые серьги, браслет, цепочку, кольцо, иногда даже более интимные предметы, к примеру ботинки, или шляпку, или шаль…
До поры до времени Анна Павлова в своем фанатичном отрешении от мирского не обращала на это внимание. Но наконец постигла, что теперь они, выпускницы одного училища, одного класса, одного года, стали отличаться друг от друга не только качеством танца или количеством ролей, но еще и качеством нарядов, украшений. И еще неизвестно, что ценилось выше… О да, когда репетирует Павлова, в зале собирается вся труппа, даже рабочие сцены порою забывают о своих обязанностях. Но что сквозит в их глазах, когда она, в своей поношенной беличьей шубке и потертой шапочке, в чиненых ботинках, выходит со служебного подъезда, чтобы уехать на Коломенскую на случайном, обтерханном «ваньке»? Уж не жалость ли? Во всяком случае, не то восхищение, которое вызывает миниатюрная (ну, разве что самую малость пополневшая после родов, но и это ей на пользу!), окутанная соболями и дорогими ароматами фигурка госпожи Кшесинской, которая легко вспархивает в карету с гербами, а в последнее время — и в баснословный автомотор!
Зависть снедала Анну. О, если бы это была только зависть к мастерству — такое чувство созидательно. Но женская зависть к нарядам и украшениям разрушает, словно тайная, постыдная болезнь: если она закралась в душу, ее уже не изгонишь оттуда… Разве что оденешься богаче и бриллианты твои засверкают ярче.
Жалованья балерины на это не хватит — даже жалованья первой солистки, которая начала гастролировать и в Москве, и в других городах Российской империи, приобрела статус знаменитости. И даже если ты выйдешь замуж за такого же танцора (например, за Михаила Фокина, а впрочем, у него уже есть жена, милашка Верочка!), по-прежнему будешь донашивать старье. Значит, нужен не муж, а покровитель, и чем раньше ты смиришься с этой мыслью, тем лучше.
Какой-то циник сказал, что каждая женщина имеет свою цену — надо только ее правильно назвать. Увы, это так… А впрочем, почему собственно увы?! Мы знаем, что за все в жизни надо платить. За любовь — разлукой, за счастье — горем, за молодость — старостью, за жизнь — смертью. Почему бы не платить за красоту? Платят ведь не только мужчины, но и женщины. Неведомо, что дается дороже: покупка или продажа.
Анна Павлова постигла эту прописную истину достаточно рано (в основном благодаря наставлениям Любови Федоровны, которая извлекла из своей многотрудной жизни тяжкий урок и намерена была остеречь дочь от собственных ошибок) и если продержалась в роли «монахини» слишком долго, то лишь потому, что никто не давал за ее блистательный талант хорошую цену. Но вот она заметила, что корзины, подаваемые ей, от спектакля к спектаклю становятся все роскошней. И к ним, и к долгожданным сафьяновым футлярам была приложена одна и та же карточка — с именем Виктора Дандре.
Тридцатипятилетний потомок древнего эмигрантского французского рода, барон, статский советник, сенатский прокурор, председатель ревизионной комиссии городской думы, он жил необычайно широко. Одна его квартира на Итальянской обходилась в пять тысяч рублей в год. С точки зрения Любови Федоровны, на ухаживания такого великолепного господина можно ответить благосклонно. Тем паче что Дандре был редкостно деликатен: к букетам и подаркам прилагались только его визитные карточки — никаких фривольностей, никаких пошлых записочек, даже самых сдержанных комплиментов вроде: «Блистающей звезде от восхищенного поклонника». Ну что ж, быть может, Дандре ненавидел плеоназмы, а без них какой комплимент?