Иди за рекой
Шрифт:
Едва переставляя ноги, я двинулась прочь от магазинчика Чапмена, стараясь вернуться домой так, чтобы миновать пересечение Норт-Лоры и Мейн-стрит. Высоко над Айолой вздымались, сверкая на солнце, склоны Биг-Блю, и свежий белый снег на их вершинах сквозь слезы казался мне измятым и некрасивым. Уилу ничего не стоило укрыться в этих горах. А он вместо этого выбрал меня. Я попробовала вынести непереносимое и представила себе, что он сейчас там, в хижине, лежит, укутавшись в одеяла, а солнечный свет льется через единственное окошко и мягко ложится на его чудесную кожу. И все же. Я знала правду: мир слишком жесток, чтобы уберечь невинного мальчика или измерить, сколько бед мы в состоянии вынести, и Блэк-каньон стал для Уила глубокой и страшной могилой из-за того, что он предпочел остаться, чтобы любить меня.
Часть II
1949–1955
Глава десятая
1949
Зима в тот год выдалась
Папа беспокоился из-за низкого уровня воды в реке и вероятности засухи следующим летом, а я была рада, что для ежедневных хозяйственных дел не приходится прокапывать себе дорогу лопатой или пробираться, как это часто бывало у нас зимой, напрямик через сугробы. Всю эту долгую зиму зловеще-коричневого цвета верной сестрой моему горю была усталость. Временами я не находила сил на то, чтобы принести корзину с яйцами из курятника, или на то, чтобы встать, дойти до конюшни и повозить граблями по стойлу Авеля. Я помню, как еле поднимала руки, чтобы хорошенько вымыть голову, сидя в ванне по воскресеньям. Зато я с изумлением окидывала взглядом собственное тело и наблюдала, как увеличиваются груди и разбухает живот. Вены на руках и ногах, когда-то тоненькие, как ниточки, теперь выпирали из-под кожи, будто молодые змеи. Мои ежемесячные кровотечения прекратились. Я была настолько наивна, что воображала, будто это от горя меня так раздувает и будто все это время во мне копится кровь, тоска и печаль, пока в один прекрасный день меня, слава богу, не разорвет окончательно. И лишь с первым трепетом жизни – сначала таким слабым, словно бабочка взмахнула крыльями, а потом чуть сильнее, крошечной птичкой в животе – я наконец в полной мере осознала истинную причину своего разбухания и недомогания.
Всю зиму я скрывала от мужчин в доме свою растущую полноту. Сначала это было несложно – я просто обматывала набухшие груди эластичным бинтом, как когда-то, робким подростком, скрывала их только-только наметившиеся бутоны, и выходила на лишенный влаги морозный воздух в многочисленных свитерах и юбках. Папа был слишком занят перевозкой сена, заготовкой столбов для забора на ранчо Митчеллов и перекладыванием разваливающейся стены нашего сарая. Дядя Ог почти все дни проводил у себя в комнате – потягивал виски, слушал радио, и не знаю, чем еще он там занимался, чтобы коротать дни до тех пор, пока весна не позволит ему снова перебраться на привычный насест на крыльце. Иногда я ловила на себе его взгляд, когда раскладывала по тарелкам еду или вешала в его шкаф выстиранную одежду, – он просто смотрел, без видимого подозрения, злобы или жалости, но его глаза будто бы говорили, что он только теперь заметил, что я существую, что я, оказывается, человек, да еще и живу с ним под одной крышей. Ему было что-то известно о моих секретах, но он никогда ничего не говорил.
Сет по большей части отсутствовал. С того дня, когда обнаружили тело Уила, у него всегда находилась какая-нибудь причина уехать из Айолы – то одна, то другая. Сначала он отправился на охоту с Форрестом Дэвисом, их не было две недели, а домой они привезли только трех тетеревов и одного захудалого лося, в лучшем случае годовалого. Потом подвернулась работа на железной дороге, о которой прослышал Холден Оукли: где-то на юге недалеко от Дуранго, там их обоих и еще Дэвиса наняли примерно на месяц. Вернулся Сет с пачкой наличных для нашей банки с хозяйственными деньгами, пробыл несколько дней, помогая папе закончить верхнюю часть стены в сарае и каждый вечер напиваясь в городе, со мной он не заговаривал и даже не смотрел в мою сторону, а потом снова сорвался с места – поработать на стройке в Монтроузе. Папа ничего не имел против, коль скоро Сет вкладывался в семейный бюджет. Вообще впечатление было такое, будто каждый раз, когда Сет снова внезапно исчезает, папа вздыхает с облегчением. Никто в городе не связал имя Сета с гибелью Уила, хотя сделать это было бы нетрудно, если бы кому-нибудь по-настоящему захотелось найти виновного. Я видела, что у папы есть на этот счет свои подозрения.
Мне не хватало решимости поговорить с Сетом. С тех пор как Уила не стало, я не могла думать ни о чем другом, и потрясение заставило меня вернуться к роли послушной девочки. Я искала укрытия и утешения в повседневных делах, а о том ужасном действии, которое кто-то сотворил, старалась думать как можно меньше: ни разу не взглянула на задний бампер родстера Сета в попытке отыскать там обрывок веревки или кровь, ни разу не позволила себе вообразить тело Уила, которое волокут по гравию, ни разу не потребовала, чтобы шериф Лайл расследовал это убийство, и ни разу не указала пальцем на своего брата. Короче говоря, я струсила, и Сет знал, что я струшу.
И все-таки живот мой продолжал расти, и настал момент, когда я поняла, что вечно прятаться в привычной рутине не получится. К февралю мне пришлось перешивать пуговицы, чтобы расставить юбки. Каждое утро я просыпалась смертельно голодная, и в то же время меня тошнило. Обычные утренние ароматы – яиц, перца, ветчины, печенья, масла и даже запах хлева и поленницы, который задувало в дом ветром каждый раз, когда со двора входил папа, – проникали в меня так глубоко, что вызывали приступ рвоты и вынуждали сломя голову бежать в туалет. К концу марта я выросла изо всей своей одежды, кроме одного свободного платья без талии. Щеки округлились, пальцы потолстели, а живот под слоями свитеров, с каждым днем все более удушливо-жарких, выпирал будто дыня. К апрелю я поняла, что дольше оставаться дома нельзя.
Я начала планировать свой уход так, будто придумывала его для какой-то другой девушки. В детстве у меня было не так уж много друзей, воображаемых или настоящих, так что старый холщовый рюкзак я собирала не для кого-нибудь конкретного. В припасы я включила веревку, вяленое мясо, спички и свечи, кастрюлю, топор, стеклянные и жестяные банки с консервами из кладовки, нож, семена овощей, вязальные спицы, пряжу, кусок мыла, завернутый в вощеную бумагу, один из гигантских свитеров Ога – в общем, все, что может понадобится девушке, попавшей в беду, девушке, которая вынуждена убегать. Я проложила для нее маршрут, порадовалась, что снегу в горах в этом году выпало совсем немного, и попыталась предусмотреть для нее все необходимое и предугадать все подводные камни. И вплоть до того самого пасмурного утра в середине апреля, когда дядя Ог после завтрака укатил обратно к себе в комнату, а папа посадил Рыбака в грузовик и поехал помогать мистеру Митчеллу с отелом, на каком-то бессознательном уровне я отказывалась верить в то, что эта девушка, которая забеременела и убегает в горы, чтобы уберечь себя и свою семью от позора, а своего ребенка – от убийцы-брата, на самом деле я сама.
Я задала Авелю ведро овса, оседлала его и вывела из сарая. Водрузила на плечи тяжелый рюкзак с припасами, неуклюже взгромоздилась на лошадь и рысью поскакала прочь от дома через погруженный в спячку персиковый сад. И не оглянулась.
Я повела Авеля вдоль ручья Уиллоу-крик и вверх по скалистому склону, пока не очутилась на такой высоте, откуда Айола казалась маленьким квадратным отпечатком в извилистой долине. Река Ганнисон выглядела отсюда серой лентой, перекинутой через середину города, вода в ней была низкой и неподвижной из-за засухи и холодов, а вдоль берега тянулись рельсы железной дороги и трасса 50. Я разглядела темный сосновый лоскуток земли Руби-Элис к юго-востоку от центра, а рядом – нашу длинную подъездную дорожку. Я пробежалась глазами по ее бледному гравию и дошла до двух грязновато-белых квадратов – дома и сарая, окаймленных редкой щетинкой весенних фруктовых деревьев. Слегка позеленевшее пастбище Митчеллов было усыпано коричневыми пятнышками, рядом с пятнышками покрупнее – пятнышки помельче, коровы и новорожденные телята, а где-то среди них – булавочная головка: мой отец. На дальнем краю долины поднимался дым над выжженной землей: кто-то – судя по местоположению, мистер Клифтон или, может быть, Оукли – жег поля, приготовляясь к посеву. Я почувствовала укол совести из-за того, что до отъезда не засеяла огород. Лук был посажен еще осенью, на посадку картофеля папа найдет помощников, но вот сажать огород, едва потеплеет, – это женское дело. Интересно, найдет папа семена, которые я оставила для него, аккуратно подписав названия, и посадит сам, или просто обойдется без овощей? Мне трудно было сжиться с мыслью, что, каким бы ни было его решение, что бы он там отныне ни ел, как бы ни мыл посуду и вообще как бы ни управлялся, – все это отныне меня не касалось. Я развернулась и продолжила подниматься в горы, оставляя за спиной все, что было мне знакомо. Перевалив через гребень и добравшись до вершины очередного подъема – из города меня увидеть уже не могли, но все-таки мы зашли еще не настолько далеко, чтобы Авель не сумел найти дорогу домой, – я спешилась.
Коснувшись ногами земли, я едва не рухнула под тяжестью рюкзака. Чтобы не упасть, вцепилась в поводья Авеля, осознавая, что тяжесть моей ноши удваивается грузом сомнений. Я долго стояла у лошади под боком, размышляя над тем, как быть дальше: оба возможных варианта одинаково меня страшили, я не знала, как двинуться вперед к реализации своего плана, но и вернуться обратно в сторону дома тоже не могла. Я не верила в свои силы – ни в физические, ни в моральные, и как же велик был соблазн забраться на царственное животное, терпеливо дожидавшееся моего решения. Я уткнулась лицом в шею Авеля, понимая, что, если отпущу его, то отрежу себе путь ко всему, что было мне знакомо в этой жизни. Едва он развернется и потрусит вниз по склону с неспешностью и уверенностью, которые свойственны лошадям, всегда инстинктивно отыскивающим дорогу обратно – туда, где, как им хорошо известно, их ждет сладкая люцерна и мягкая постель из сена, я останусь здесь совсем одна, крошечная девочка-пылинка в бескрайних и непредсказуемых горах.
Я ощущала щекой глубокое и ровное дыхание Авеля. Его каштановая шерсть была теплой и влажной, мягкой, как вата. Я помнила, как он родился, мне тогда было восемь лет. Мать вытащила меня из постели перед самым рассветом, и мы сидели с ней и мальчиками на мешке соломы и зачарованно смотрели, как папа мастерски вынимает из кровавой дыры кобылицы сначала одну, а потом еще одну похожую на веточку ногу. Авель рванул в наш мир с такой силой, что папа с осклизлым жеребенком на руках опрокинулся на спину, одновременно хохоча и ругаясь бранными словами, и потом не отрываясь смотрел на осоловелого новорожденного, будто укачивал собственного младенца. Наша мать сразу же назвала жеребенка Авелем и сказала папе, что сам Адам едва ли смотрел на своего ребенка с большим трепетом.