Иди за рекой
Шрифт:
Я увидела наш ларек, такой нестерпимо родной, а в нем – аккуратные ряды идеальных персиков и ничуть не изменившуюся милую Кору, которая стояла, прислонившись к столбику, и очаровывала проезжего покупателя. Именно персики силой своего непреодолимого притяжения вытащили меня из леса в горах, но теперь, когда они были рядом, я не могла представить себе, как снова стану жить среди них, как буду болтать с Корой, как войду в дверь родного дома. Я стала дикаркой, чужой в своем краю. Я попросила водителя проехать вдоль окраины города и свернуть на нашу дорогу, но и теперь, когда я давала ему эти инструкции, возвращение домой не входило в мои планы. Он снизил скорость и остановился перед темными соснами, за которыми – этого он знать никак не мог – был спрятан дом.
– Точно здесь? – уточнил он, с недоверием обводя взглядом деревья.
– Да, сэр.
Руби-Элис
Не успела я дотянуться до розовой двери, как Руби-Элис приветливо ее распахнула. Она провела меня в дом, поддерживая под локоть, как будто из нас двоих не она, а я была хрупкой старушкой, и в доме я сразу же рухнула на диван. Она смотрела на меня, и в ее ввалившемся глазе читалось нечто, напоминающее жалость, а второй, безумный, был полон тревоги и вместе с тем светился пониманием.
Ее голубые дрожащие руки поднесли к моим пересохшим губам стакан воды. Она накормила меня бульоном и хлебом. Она принесла мне свежий персик, нарезанный, как для маленького ребенка, мелкими кусочками и аккуратно разложенный на изящном фарфоровом блюдце. Хотя в ее домике было тепло, она укрыла меня розовым лоскутным одеялом, и я вцепилась в него, как в напоминание о моем малыше и об Уиле.
Я спала три дня и три ночи, иногда просыпаясь для того, чтобы получить то скудное количество еды и питья, которое было в состоянии удержать мое тело. Руби-Элис с каждым кормлением увеличивала размер порции и ее твердость, пока наконец, проснувшись на четвертый день пополудни, я не смогла съесть первый за долгие месяцы полноценный обед. Руби-Элис зарезала и поджарила курицу, и я проглотила ее, как медведь, очнувшийся от зимней спячки. Я съедала все, что бы она передо мной ни поставила: клубнику, жареную картошку, стручковую фасоль с кубиками ветчины, воздушный малиновый маффин, разрезанный пополам и сдобренный сливочным маслом. Я ела, пока мне не стало плохо, подождала час и принялась есть снова. Руби-Элис помогла мне вымыться и дала свежую одежду. Она вычесала колтуны из моих длинных волос, свернула их в жгут и собрала в свободный пучок. Нам обеим было не привыкать к молчанию, поэтому ни старая женщина, ни я почти не говорили – если не считать моих многочисленных изъявлений благодарности и ее удовлетворенных хмыканий в ответ. Если она и слышала, как я всхлипываю и подвываю, оплакивая своего потерянного ребенка, то ей хватало мудрости меня не трогать.
Если бы не Уилсон Мун, я бы так всю жизнь и думала, что Руби-Элис – просто сумасшедшая старуха, которая нуждается в Божьей помощи. Если бы не Уилсон Мун, я бы никогда не узнала о своей притягательности, красоте и силе и никогда бы не испытала того ни с чем не сравнимого чувства, которое испытываешь, когда прижимаешь к груди Малыша Блю. Я пообещала, что постараюсь сделать так, чтобы эти воспоминания перекрыли мою боль и потерю, и с этим обещанием наконец встала с дивана и вместе с Руби-Элис пошла к воротам. Она позволила мне коротко обнять с благодарностью ее костлявые плечи, и после этого я шагнула в сосны и направилась к тропинке, которая вела к ферме моей семьи. В этот момент поезд 17.47 протяжно и низко прогудел о моем возвращении.
Глава пятнадцатая
На ферме никого не было – ни Сета, ни Огдена, ни папы, ни Рыбака. Даже кур и свиней – и тех не оказалось на привычных местах в сараях. В доме повсюду были следы папиного присутствия – старые газеты, немытые чашки из-под кофе, грязные следы от ботинок, нестираная одежда и небрежно разбросанные рабочие перчатки, – но вот комнаты Огдена и Сета обе оказались чистыми и пустыми, если не считать голых кроватей и покрытых пылью комодов. На рабочем столе и в раковине громоздилась грязная посуда, которая явно копилась не один день. Огород пересох и не был засажен. Только моя комната выглядела нормальной и, похоже, оставалась нетронутой с того дня, когда я ушла; записка к папе лежала развернутая на кровати. Я села и перечитала собственные слова: “Я тебя люблю. Прости меня. Не волнуйся”. Теперь это послание казалось мне наивным, будто было написано ребенком. Я скомкала листок и, выходя из комнаты, бросила его в ведро. Я действительно любила отца, но теперь избавилась от страха и послушания, которые прежде неотступно эту любовь сопровождали, и понятия не имела, кем он станет для меня отныне.
Единственный, перед кем я действительно чувствовала себя виноватой, это Авель. Я нашла его в конюшне, неухоженного, но здорового. Он запрокинул голову в приветствии, в мягких шоколадных глазах сверкнуло узнавание и облегчение. Я несколько раз ласково провела ладонью по его гладкой золотисто-коричневой шее, и он ткнулся мордой мне в плечо, будто говорил: “Ну все, мир. Рад, что тебе удалось вернуться домой”. По крайней мере, я на это надеялась. Я подержала перед ним ведро овса, он поел.
Поцеловав белую звезду на широком плоском пространстве между глазами Авеля, я решила – по крайней мере пока, – что если я за что-то и должна просить прощения перед Богом, человеком или зверем, то лишь за то, что причинила боль Авелю. Влюбиться в Уилсона Муна было самым честным поступком за всю мою жизнь. А если у честного порыва возникают непредвиденные последствия, это еще не делает его менее правильным. Нам же остается – я научилась этому у Уила – лишь смотреть в лицо этим последствиям и делать все, что в наших силах, какими бы невообразимыми, ужасающими, прекрасными или безнадежными эти последствия ни были. Я представила себе Малыша Блю – теперь он был на неделю старше и от нормального питания стал румяным и пухлым. Хотя сердце у меня разрывалось на части и печаль текла по жилам густой смолой, я знала, что отдать моего малыша – это было честно.
В отдалении послышался шум мотора папиного грузовика, с трудом одолевающего длинную подъездную дорогу. Я собралась с духом и вышла из сарая его встречать. Папа выключил двигатель и выбрался из кабины – и не сразу заметил, как я иду в его сторону, но вот зато сразу за ним из грузовика выскочил Рыбак и помчался ко мне, радостно виляя хвостом. Я присела на корточки, чтобы приласкать старого пса, и, посмотрев на отца, встретилась взглядом с его бледно-серыми глазами. Они были бесцветные, как речные камни, и смотрели на меня так, будто я то ли дурочка, то ли чужая, то ли и то, и другое сразу.
– Папа, – набралась я смелости, но он просто отвернулся и пошел к кухонной двери, будто вовсе меня не заметил.
Худой, сутулый, в грязном комбинезоне. Лысеющая голова без кепки обгорела на солнце и была очень красная. Входя в дом, отец трижды кашлянул – надсадно и с мокротой, – и я поняла, что он нездоров. Я еще немного повозилась с Рыбаком, который скулил и подвывал в честь нашего воссоединения, а потом встала и пошла за папой в дом.
Он уже готовил себе ужин, как, вероятно, делал каждый вечер последние пять месяцев. Дивясь тому, как ловко он управляется с ножом, лопаткой и сковородой, я стояла у боковой двери и наблюдала за его действиями. Он знал, что я там, но не отрывал взгляда от дымящейся говядины с луком, которые помешивал на плите. Я не думала, что он готовит и на мою долю тоже, но все равно стала накрывать на двоих и налила в стаканы сладкий чай из кувшина в холодильнике. Я заняла свое место за столом и стала ждать, положит ли он еду и мне. И вот наконец рядом с моим правым плечом возникла сковорода, и большая с горкой ложка опрокинулась мне на тарелку. Себе отец положил порцию поменьше, вернул пустую сковороду на плиту и сел за стол напротив меня. Я не вынуждала его к разговору, к которому он не был готов, не испытывала необходимости нервно заполнять пустоту болтовней, объяснениями или вопросами, поэтому в тот вечер мы ели молча, если не считать нескольких приступов клокочущего кашля отца и, когда мы доели, его хриплого заявления, что посуду он вымоет сам. Я не знала, было ли его молчание выражением гнева и нежелания меня простить, или так он отгораживался от мучительных тем – например, почему я сбежала и где была все это время, – но и меня тишина прекрасно устраивала.
После ужина я прогулялась среди ароматных плодов в саду под последними бледно-розовыми отблесками заката. Полные корзины в конце каждого ряда деревьев дожидались утренней перевозки к придорожному ларьку. Я предвкушала с детства знакомые утешительные действия: погрузить ящики в старенький грузовик и поехать, сидя рядом с папой, к нашему месту у дороги, упасть в радушные объятия Коры, разгрузить корзины и безупречными рядами разложить персики. Я открутила идеальный плод с ветки и впилась зубами в его податливую плоть, почувствовав вкус дома – вкус, который не спутаешь ни с одним другим. Опустившись на широкий пенек, я вдохнула тихие сумерки и тихо заплакала от тоски по моему сыночку.