Идиотизм наизнанку
Шрифт:
Посвящается Мюриэль
Я ограничиваюсь лишь тем, что представляю события в точном виде, точно так, как они произошли, и не виноват, если они покажутся невероятными.
Пусть тот, кто встает и восклицает: «Это же полный идиотизм!» – хорошенько посмотрит на себя самого, если не хочет получить в ответ вежливое: «Ну разумеется! Но ведь это гениально, не правда ли?»
Отсюда я наблюдаю за поляками как бы через подзорную трубу и могу рассмотреть лишь расплывчатые очертания их существования.
Небольшой пролог,
имеющий целью представить Конрада
Самая большая радость, которую испытал Конрад, восходит к тому благословенному дню, когда ему исполнилось четыре года и Милан Кундера подарил ему деревянную лошадку. Он стал тогда качаться на ней, сбиваясь с ритма, что позволило отдельным лицам несколько преждевременно окрестить его красавчиком с задержкой развития. Его дразнили (даже обзывали Шалтаем-Болтаем, но, не имея привычки оспаривать мнение других, он никогда не огрызался в ответ. Он был покладистым ребенком. Ничто не доставляло ему большего счастья, чем это чувство постоянного головокружения, к тому же лошадку подарил его знаменитый и любимый дядюшка.
Однако в один прекрасный день Конраду все надоело. Он решил, как и дядюшка, уехать из Праги, правда, политические мотивы тут были ни при чем. Просто это первое, что взбрело ему в голову. Но что делать? Начать работать или же, например, попытаться получить политическое убежище? Одна милая девушка как-то заметила, что он похож на беженца. Этот странный комплимент запал ему в душу, ознаменовав собой кульминацию его эмоциональной жизни. Он колебался, ходил вокруг да около и внезапно решил ничего не решать. Он поедет в Париж, будь что будет, а уже на месте позвонит дядюшке, от которого не имел вестей с того самого дня рождения, отмеченного деревянной лошадкой. В поезде его охватили сомнения. А впрямь ли Кундера приходится ему дядей? Они не виделись уже больше двадцати лет! В те времена он наверняка входил в число случайных знакомых его родителей, но, когда стал знаменитостью, его тут же охотно возвели в ранг дяди. Ну и что с того? Неужели, даже если он приходится ему псевдодядей, он не поможет ему выбиться в люди? Чуть позже, когда поезд останавливался среди немецких полей, Конрад вновь обрел ясность мысли. Он начал смеяться над собственной глупостью, ведь родители никогда его не обманывали! Такова участь знаменитых писателей – забывать о своих племянниках. Его веселила перспектива неожиданной встречи после долгой разлуки. Внезапно, вообразив себе эти родственные объятия, Конрад вспомнил, что не читал ни единой книги Милана Кундеры. Невозможно обратиться к писателю, не удосужившись прочесть его произведений, – это элементарное правило вежливости. Едва сойдя с поезда, он сразу же купил «Невыносимую легкость бытия» и начал читать. «Идея вечного возвращения загадочна, и Ницше поверг ею в замешательство прочих философов…» Конрад заколебался, а не вернуться ли ему в Прагу.
– Алло…
– Алло, дядя. Это Конрад, помнишь деревянную лошадку?
Кундера вздохнул. Уже в пятнадцатый раз за последние двенадцать лет незнакомый чех называет его дядей. На этот раз он нашелся с ответом куда скорее; он прекрасно знал, как легко внушить простодушным, что их дядя – прославленный Милан Кундера. Это была легенда или, скорее, своего рода лечебная тактика, чтобы пробудить воображение обленившегося ума. Поскольку Кундера был человеком добродушным, он свыкся с этой легендой и непрерывно оказывал гостеприимство этим лжеплемянникам. Он принял соответствующие меры и размещал племянников в красивой студии на последнем этаже дома, где жил сам. Проявляя высшую степень деликатности, он к тому же делал вид, что растроган, встретившись с ними впервые.
«Сколько лет… Я просто счастлив… Как родители?» Конрад прослезился. Никто еще не был с ним столь любезен. Он достал бутылку, которую стащил в вагоне-ресторане, проявив известную ловкость рук. Кундера выпил, чтобы поддержать компанию, но, поскольку страдал печенью, у него случилась печеночная колика, приковавшая его к постели на пять дней и четыре ночи. К счастью, Конрад находился рядом. Он был за повара и почти подружился с аптекаршей, хозяйкой булочной и неким Сертосом, который там ошивался. По правде говоря, эта болезнь пришлась совершенно некстати и никому не была на руку, поскольку великому писателю пришлось отменить триумфальное турне по Швейцарии. Конрад чувствовал себя виноватым, он поклялся никогда и ни за что не брать в рот спиртного.
Тянулись месяцы, а также долгие вечера. Конрад был в восхищении: из своего окна он мог видеть Эйфелеву башню, и этого ему было достаточно для полного счастья. Он редко сталкивался с дядюшкой, который был загружен работой, что ж удивительного? А может быть, дядюшка просто избегал его после той злополучной печеночной колики? Во всяком случае, Конрад тоже был очень занят, поскольку работал кладовщиком в издательстве «Галлимар». Впрочем, кладовщик –это не все, он был еще и полотером. А также – правда, только в экстренных ситуациях – он прочищал трубы. Ему очень элегантно недоплачивали, поскольку пожаловаться он все равно не мог. Сразу же возникла соответствующая ситуации шутка, суть которой он не улавливал: «Ты работаешь по-черному в Белой серии…»
Конрад смеялся за компанию. И все его обожали.
Часть первая
I
Шел мерзостный дождь, и очень некстати. Я никогда не признавал зонтики, считая, что от них лишь отскакивают в сторону все неприятности водной стихии. Архетипический первобытный эгоизм: все вокруг мокро, но главное, чтобы ты сам и твое собственное грешное тело оставались сухими. Я не дурак, но отдался сомнительным мыслишкам, стараясь заглушить подкравшуюся вплотную сильную тревогу. У нас с Терезой ничего не клеилось. А я знал свою способность зацепиться за это «ничего» и выстроить на нем фундамент жалкого существования. Мокрый до нитки, я добежал до магазина, где в теплом уголке бережно хранился подарок к тридцатилетию Терезы. Я знал, что подарок этот есть воплощение нашей любви. Ссоры возникают из-за мелочей, злоба копится и в какой-то момент неожиданно прорывается наружу. Разворачивание подарка и стало такой мелочью, таким моментом. Не первый год уже ничего не клеилось, но нельзя же расстаться из-за какой-то ерунды. Дождь шел некстати, а ход моих мыслей напоминал рассуждения участников собраний анонимных алкоголиков. Я лавировал, мужчины всегда лавируют. Тереза надеялась на непонятно-на-что, женщины всегда надеются на непонятно-на-что. Почему мы должны двигаться вперед? Время движется вперед и подталкивает нас к стартовой площадке. Мне нравились наши отношения такими, какими они были, я часто завидовал любовной жизни моллюсков. Тереза давила на меня, требуя качественных изменений. Одним словом, классика. Я знал, что она не удовольствуется эрзацем. Наверняка так, ведь невозможно бесконечно оставаться во власти обмана наших встреч. Она не говорила о ребенке. За нее говорили жесты. Мне это не слишком понятно. Достаточно глупого пустяка, чтобы женщина расстроилась. Руководить, принимать решения должен был я. Я не знал, как к этому подступиться. Тереза ускользала от меня только потому, что не существует ни единой стоящей теории любви. Я чувствовал себя сентиментальным идиотом. Другой бы что-то сообразил, успокоил Терезу, любил бы ее, прибегая к хитрости.
Она все туже затягивала оранжевую ленточку на пакетике. В нем было заключено наше будущее. Боже, что будет, если подарок ее разочарует. Она пыталась скрыть волнение, опустошая бокал за бокалом красное вино. Чем больше она пила, тем меньше смеялась. Оно было грустно-красного цвета, тусклое, почти розовое. Моя нервозность выражалась визуально, принимала форму эстетики позерства; капли пота постыдно выступили на моем мокром, скорее, влажном лбу. Наконец я откупорил бутылку шампанского, и пробка без колебаний полетела прямо в направлении золоченой рамки, заключавшей образ нашего безмятежного прошлого и напоминавшей взволнованным визитерам, что мы тоже сумели прекрасно провести время в Марракеше. Стеклянная рамка разбилась. В этом было нечто патетическое. Мы молчали, не зная, что сказать. Пузырьки шампанского постепенно выдыхались, взывая к состраданию. И мы вернулись к подарку. Ничего не оставалось, кроме этого подарка. Если это ее не рассмешит, все кончено. Я подбадривал свое войско, прибегнув к крайнему средству – оживленности с энергией отчаяния, как говорится.
– Ну а если открыть подарок?
– Да-да, – заторопилась Тереза.
– Надеюсь, тебе понравится.
– Я тоже очень-очень надеюсь…
– Правда?
– Да-да. Увидишь.
Мы растягивали разговор. Так осужденный на смертную казнь старается продлить секунды в надежде, что вот-вот явится гонец и возвестит о его помиловании. Я мог бы ждать этого нашего гонца, этого негодяя, вечно. Ленточка, не выдержав напряжения, внезапно лопнула. Подарок притаился в оберточной бумаге. Наконец Тереза приступила к действию с горячностью и отчаянием. Она засмеялась, но не тем смехом, который я обожал.
– Это что?
– Сардины… в масле.
– Ты что, спятил?
– Нет, нет… Они особого года изготовления, это прекрасный подарок, оригинальный, я полагал…
– На мое тридцатилетие… Сардины!
– Вот именно, отборные, тридцать штук, тысяча девятьсот девяносто четвертого года!
Тереза уже не смеялась. Она спрятала лицо в шарф, который накинула так быстро, словно уже готовилась к бегству, словно мой подарок совершенно ей не понравился; она пробормотала, что ей нужно идти. Но, покидая меня, любовь моя не удержалась и швырнула мне в лицо мой подарок. (Само собой разумеется, что перед этим она открыла банку, потянув за язычок, – очень они удобные, эти язычки.) Она только чуть-чуть промахнулась, масло пролилось на пиджак, но бросок был рассчитан верно…