Идолы театра. Долгое прощание
Шрифт:
Основная идея лингвистического позитивизма, зародившегося в 1930-е годы, позволяет опровергнуть тезис Людвига Витгенштейна о том, что мир является совокупностью фактов, а не значений. Речь идет о конвенционализме. Развивая идею А. Пуанкаре о некой произвольной договорённости математиков относительно исходных утверждений математического знания (аксиом, постулатов), Р. Карнап утверждал, что смысл высказывания – это следствие конвенции вокруг языка, и он занимает определенное место в языковом каркасе других высказываний (дискурсе) [5] . Дискурс, по мнению К. Поппера, определяет имена, имена фиксируют смыслы, смыслы рождаются из договоров и коммуникаций [6] . Таким образом, смысл, знание, значение отделяется от бытия, субъекта и всякого онтологического основания: оно становится идеальным самодостаточным текстом, означаемым означающего. Это ли не близость
5
Карнап Р. Преодоление метафизики путем логического анализа языка // Путь в философию. Антология. – СПб.: Университеская книга, 2001.-445 с.
6
Поппер К. Реализм и цель науки // Современная философия науки: знание, рациональность, ценности в трудах мыслителей Запада. – М.: Логос, 1996. – С. 92–105.
«Как ты лодку назовешь, так она и поплывет»: в постмодерне семиозис получил значение вечного двигателя, мы переживаем эффект абсолютной силы знака, способного предопределять любое значение, порождая из себя смыслы и коннотации. Репрезентация постепенно обрела деспотичный характер чистого Письма. Уже Витгенштейн вводит понятие языковой игры как дискурса, который определяет особенности употребления значений слов [7] . При этом поздний Витгенштейн не особо вступает в противоречие с собою же, утверждавшим, что мир – это совокупность фактов, а не понятий. Действительно, если мыслить по-лакановски, в пределах языка как Символического, оперирующего понятиями, практически невозможно познать факт, познать Реальное, познать действительность, но путь к последней существует, просто он лежит вне языка, хотя язык и отражает её, не исчерпывая в отражении отражаемого. Для унаследовавших отдельные идеи Хайдеггера и Витгенштейна символических игр постмодерна не существует уже ничего бытийного, ничего реального, ничего онтологически подлинного, более того, сама онтология стигматизируется как репрессивная. Ей в альтернативу выстраивается пустота, но это – пустота, за которой скрывается мрачный демон насилия. Если поначалу утверждалось, что в языке нет бытийной истины, но это не отрицает факта существования самой истины, то потом был сделан вывод, что истины нет как таковой, существует только язык, порождающиий ситуативные истины.
7
Витгенштейн Л. Логико-философский трактат / Людвиг Витгенштейн; пер. с нем. и англ. И.С. Добронравов и Д.Г. Лахути. – М.: Канон+; Реабилитация, 2008. – 288 с.
В знаковой пустоте постмодерна, с появлением которой набирают силу идолы рынка и идолы театра, существуют исключительно языковые игры. Они – очень разные, и в каждой из них имеются свои правила. Всякая языковая игра определяет содержание высказываний, которые, кочуя из игры в игру, толкуются и понимаются уже не аутентично: не так, как было задано изначально. Он теряют верность себе. В результате категории бытия, Бога, сознания, чести, духа, совести, самости перестают быть онтологическими константами. Сама попытка придать им нечто постоянное вызывает ярость. Больше не должно быть никаких универсалий и констант, никаких архетипических структур и статических ядер бытия. Гнев вызывает даже онтологическая категория постоянства как якобы фундаменталистская, «фашистская».
Вместо этого нам предлагается ползучая, обольстительная репрессивность словесной путаницы с условными договорённостями о морали, где по воле идолов театра вчерашнее добро становится злом и наоборот и где дозволены любые, даже самые гнусные, нравственные извращения. Логическая сетка понятий и взаимно направленных интерпретаций понятий набрасывается на живой опыт, замыкая символический круг игры. В этой игре существует единственный тоталитарный цензор – демократия. Единственный и самый тяжкий плен – свобода. Единственное насилие – ненасилием. Имеет место произвольная смена имен на противоположные. Имеет место предпочтение зла перед добром. Фактам отныне нет места, поскольку им на смену приходят идолы.
Или же сами факты начинают играть роль идолов.
Если когда-нибудь современный пацифист вам скажет, что ему жаль погибших на войне людей, не верьте этой жалости: ему просто больно и одновременно занимательно созерцать идолов эстетизированной катастрофы.
1.3. Иллюзия карнавала: ужас и обаяние Танатоса
Глобализм построил мир идолов, единых по своей сути, но внешне весьма разнообразных. Чтобы воспроизводить себя успешно, внутренняя глобальная среда должна производить впечатление множественности, различных отклонений от магистрального направления. И обязательно в такой среде должна быть своя внутренняя, умеренно отклоняющаяся, линия, создающая впечатление критики, хотя это – всего лишь подобие критики. Поэтому цикл перезагрузки глобальной системы всегда движется от гиперглобализма через реформаторство как имитацию критики обратно к гиперглобализму.
В результате апроприации глобализмом оппозиции формируется его морфология и типология. Глобалисты делятся на две категории в зависимости от определения теоретических целей и практических результатов распространения глобальной культуры. Первая категория глобалистов – откровенно захватническая – это гиперглобалисты. Их приоритеты: массовость, стандартизация, унификация. Они выступают за тотальную гомогенизацию – полную зачистку мира под транснациональный американизированный стандарт путем освоения новых и новых сырьевых и технологических зон. Более умеренную категорию представляют сторонники трансформизма, или реформаторства. Они также поддерживают глобальную экономику в качестве универсальной матрицы, коей необходимо принести в жертву весь остальной мир, но при этом настаивают, что в глобальном мире должны быть некие локальные островки – узлы, или пазлы местных структур, их хабы и кластеры. Иными словами, трансформисты не являются антиглобалистами, но представляют собой проявление «мягкой силы» внутри глобализма.
Движение от гиперглобализма к трансформизму – это поступательный переход от второй (индустриальной) волны развития общества к третьей (информационной). Если вторая волна была сугубо колониальной и ориентировалась на образец «плавильного котла» культур, смешанных и спресованных в унифицированное целое (melting pot) как паттерн для обустройства мира, то третья волна знаменует собой торжество новой модели общества – неолиберальной, мультикультурной, постколониальной. Она ориентируется на эклектическую модель «салатницы» – пестрого множества изолированных элементов разных систем, культур, позиций, «не сваренных» в систему («котел»). Гиперглобализм и трансформизм взаимно дополняют и поддерживают друг друга. Их существование невозможно по отдельности. Система все равно остается колониальной, но создает видимость своей противоположности через воображаемое многообразие, на деле подчиненное единому рынку. В этом двойственности, в этой маске, и состоит самый главный и наиболее изощренный идол театра в глобализме, способном имитировать какие угодно свои антиподы и альтернативы, лишающем оппозицию силы и остроты, оседлывающего и перенимающего всё отличное, любые отклонения и девиантные линии, любые попытки критики.
С точки зрения философии гиперглобализм и трансформизм представляют собой различные мировоззренческие модели: модерна и постмодерна. Некоторые исследователи полагают, что постмодерн является продолжением и утверждением модерна посредством его критики (Ю. Хабермас) [8] , иные же (Л. Купарашвили) [9] абсолютизируют интеллектуальную новизну постмодерна. Мы склоняемся к точке зрения, что постмодерн вбирает в себя основные категории модерна, меняет их местами, заставляет их «мигать» и перепрошивает их исходные смыслы, деконструируя и реконструируя. Тем не менее, он не столько выполняет разрушительную функцию по отношению к модерну, сколько вливает в него свежую кровь, помогая ему ритуально обновляться за счет самоотрицания. Модерная, колониальная, империалистическая форма глобализма опирается на классическую идею эволюции, в рамках которой во времени ранжируются «развитые» и «отсталые» культуры, причем, «отсталые» («Восток») подвергаются принудительной модернизации со стороны «западных» как «развитых» (вестернизации).
8
Хабермас Ю. Философский дискурс о модерне / Юрген Хабермас; пер. с нем. М.М. Беляева – М.: Издательство «Весь Мир», 2003. – 416 с.
9
Купарашвили М.Д. Структурализм: начало новой эры. – М.: АЛ-МАВСТ, 2022. – 208 с.
Чтобы понять, чем классический глобализм отличается от неклассического, необходимо ввести понятие структуры. Классический глобализм – именно структурен, несмотря на ярко выраженный историзм: динамика культуры, её эволюция, истекает из жесткого статичного ядра, – такова позитивная диалектика модерна, черпающая силу в онтологии присутствия, так или иначе свойственной структурализму. В глобалистической версии классического структурализма мы имеем дело с «жесткой силой» (hard force), то есть, с системным давлением рыночной машины, которая имеет четкое строение и функции, представляя собой тотальное монопольное образование.
Неклассический глобализм лишен структуры. Это – постколониальное, «жидкое», рыхлое и текучее образование, диффузное и рассеянное, оно представляет собой сеть – ризому, поверхность, «след», отличие. Именно поэтому меняется методология инкультурации «аборигенов»: прогрессивистский эволюционизм уступает место релятивизму, диффузионизму, плюрализму и всем формам множественности, контекстуальности и относительности культур, отныне не ранжирующихся во времени, но взаимодействующих в пространстве переходов – континууме, – подчиняющемся ужасу и обаянию единого медийного рынка, его динамике и, при этом, колоссальной внутренней устойчивости.