Иду над океаном
Шрифт:
— Вы чем располагаете и как сможете прикрыть отход войск армии? Отход начнется на рассвете.
— У меня сорок две машины, — сказал полковник. Он начал громко, но была тишина. И он понизил голос: — Чайки, Ил-шестнадцатые, эскадрилья Ил-вторых.
— Сколько? — резко перебил его военный. — Знаю я эти ваши эскадрильи. Сколько Илов?
— Двенадцать…
Военный круто повернулся к карте, указка со стуком уперлась в нее. И чуть отклонившись назад, чтобы полковник мог видеть, куда он показывает, сказал так же резко и отрывисто, точно испытывал личную неприязнь
— С рассветом Илы — сюда. Прикройте их всеми средствами. И — сюда.
— Если уйдут войска, аэродром останется голым, — поколебавшись, сказал полковник: — До передовой две тысячи метров.
— Роту автоматчиков, взвод «сорокапяток» ему, — не обращаясь ни к кому, сказал военный.
Из глубины комнаты, откуда-то из-за плеча полковника, донеслось: «Слушаюсь». И тотчас сзади раздались четкие легкие шаги, открылась и закрылась дверь.
— Работать до конца, — сказал военный.
Не надо было объяснять — что такое до конца. Для того чтобы ушли части армии — то, что осталось, и то, что пробилось к ней из окружения, должна лечь костьми и крыльями его авиадивизия, а вернее и точнее, что оставалось от нее после двух месяцев войны.
Полковник вышел с узла связи, приказал своему начштаба отставить подготовку к перелету.
В три часа ночи он был у себя и с порога блиндажа, где размещался его штаб, увидел пехотного майора. Тот встал, пригибая голову в каске, и доложил, что группа прикрытия под его командованием занимает оборону полукругом. И поскольку нет больше и не будет наших войск на флангах, попросил взять на себя оборону с тыла аэродрома и флангов.
Полковник отдавал тогда, распоряжения резко и четко, как только что отдавали приказ ему — настолько сильна была личность представителя Верховного Главнокомандования.
…Волков понимал, что маршал в эти секунды у карты думает о своем — лицо его вдруг на мгновенье постарело, обнаруживая возраст, скрадываемый и тщательно пригнанной, как на лейтенанте, формой и по-лейтенантски острой фигурой его.
Он молчал. Молчал и маршал.
Потом маршал тихо сказал:
— Знаешь, чего мне хочется? Смертельно хочется, генерал? Мне хочется увидеть твоих ребят…
Он движением руки и глаз остановил Волкова, который хотел было ответить, что это не сложно, что исполнение этого желания зависит лишь от того — располагает ли маршал временем, потому что нужно лишь время…
— Конечно, общий облик солдата мало изменился за эти годы. Общая цель армии, ее задачи, система взаимоотношений, даже это обращение «товарищ» определяет общий облик… Я хочу другого. Ты понимаешь меня, генерал?
— Я понимаю вас, товарищ маршал… — отозвался Волков негромко.
— Нет, — энергично покачал головой маршал. — Ты не понимаешь меня. Я очень жалею, что у меня нет сына… У меня есть внук. Заканчивает ИМО, как они говорят. Вот как. Институт международных отношений называется…
Маршал говорил о сыне Татьяны — дочери своей от первой жены, с которой маршал расстался в сорок четвертом году. Волков знал это.
— Я жалею, что у меня нет сына — ровесника твоим пилотам, генерал. Внук… К внуку
— У меня — дочки, — сказал Волков, легко и радостно представляя себе сегодняшнее свидание с ними.
— Это все равно, — сказал маршал, — для наших с Катей детей я скорее дед, чем отец…
Волков не нашел слов, чтобы ответить маршалу. И наступила пауза.
Потом он сказал усмехаясь:
— У меня в штабе полковники мои плечами жмут: «Чудит старик, маршал — и вдруг вызывает к себе то лейтенанта, то капитана…»
И опять он замолчал на некоторое время, потом сказал:
— Уйду я скоро. Вот переучишь своих, получим новую технику, и уйду, мемуары буду писать. Про тебя напишу. Жизнь в авиации… Нет, не так… Это не меньше двух жизней.
Волков понимал маршала сейчас так глубоко и так полно, точно перед ним расхаживал по кабинету, все еще не выпуская из руки указки, не маршал, не главнокомандующий, а полковник Поплавский, и он даже испытывал к нему чувство, похожее на отношение к Поплавскому — глубокое, задевающее что-то на самом дне души.
— Может быть, поедем к нам, Алексей Семенович, да и пора уже — пятый час. Мария рада будет.
— Рада, говоришь? — Маршал стрельнул глазами на Волкова и опять усмехнулся. Но сейчас он это сделал как-то по-домашнему — ушло из взгляда недоброе, что все время виделось Волкову и тревожило.
— Ну что ж, тогда поедем.
Машина стояла во дворе штаба, похожем на колодец — так высоки были здания и так мал пятачок бетона у их подножий. Они спустились, идя рядом. Сели в машину, и генерал приказал Володе:
— Домой…
Трое суток Мария Сергеевна не отходила от мальчика. Вторые сутки после операции были особенно тяжелыми. И Мария Сергеевна временами уже теряла уверенность в том, что он выживет. Меньшенин тоже почти не покидал госпиталя. Всю ночь — до пяти часов утра — провели они вдвоем со Скворцовым, и каждые четверть часа он появлялся в послеоперационной палате. Большой, сильный и грузный, он останавливался за спиной Марии Сергеевны и молчал. Ему ничего не надо было делать — Мария Сергеевна все делала сама. Но не приходить он не мог.
Теплая волна нежности к этому человеку заполняла Марию Сергеевну. И ее собственная беда уходила на задний план, маячила словно издали, не мешая ей думать и действовать, лишь придавала всем ее переживаниям и думам горечь и грусть. Она словно повзрослела за эти дни. И нежность ее к Меньшенину была нежность старшего к младшему, и тревога о мальчике, задыхающемся в полуметре от нее на страшной, словно поднятой к небу функциональной кровати, была тревогой сначала матери, а затем уже врача. Порой она теряла представление о времени, но приходил вновь Меньшенин, брал бессильную, прозрачную руку мальчика, весь уходил в кончики своих пальцев на его пульсе. И вновь оживало время.