Иду над океаном
Шрифт:
Пилот чужого бомбардировщика помахал ему рукой. Самолет, резанув по глазам полковника зайчиком с плоскости, резко отвалил влево.
— Пошел ты… — проговорил вслед полковник.
…Истребители, возвращаясь, прошли Дальний привод. Теперь Поплавский мог считать, что он уже дома.
Была видна земля. Он снижался по пять метров в секунду. Земля впереди нарастала, неслась косо снизу навстречу. И еще она чуть покачивалась, оттого что покачивался истребитель.
Далеко впереди на фоне зеленого неба промелькнул и растворился транспортный самолет.
«Нельзя, наверно, прожить две эпохи в авиации, — отчетливо подумал полковник. — А я живу вторую эпоху».
Последняя, почти незаметная дымка, что отделяла истребитель от земли, была преодолена. Открылась темно-серая от тумана полоса
«Ну, сели», — с усталой радостью подумал Волков. И приказал водителю ехать. Он догнал самолеты, когда они еще не закончили своего пробега, а катились по бетонной полосе уступом — один за другим, как сели. Волков поравнялся с головной машиной. Он ехал, не обгоняя истребителя, глядя на кабину, за плексигласом которой мог видеть сейчас неподвижные профили полковника Поплавского и его второго летчика.
…Полковник вылезал из кабины. Он был уже в фуражке, в поношенном комбинезоне с оранжевым спасательным жилетом поверх него. И Волков пошел к нему навстречу.
— Ты знаешь, Поплавский, — сказал он. — Мы с тобой выдержали. И твои ребята выдержали. Хорошие у тебя летчики! А это ЧП, ну, с «Аннушкой», оно не имеет к тебе никакого отношения. Ты понял?
Поплавский слышал его голос сквозь усталость, понимал его слова, но сам мысленно был еще в полете. И от этого он неловко улыбался.
Почти полторы недели ушло у Барышева на то, чтобы получить наконец провозной полет — с этого начинается ввод летчика в строй. Он сдавал полковнику Поплавскому, начальнику штаба и своему комэску (теперь уже своему) Курашеву теорию, «летал» чуть не каждый день по маршрутам на тренажере. В пустыне все заканчивалось быстрее: летчик — не новичок уже, через несколько дней после своего прибытия в часть начинал «входить в строй». Барышев, однако, принимал это как должное. Даже усмехнулся про себя. «Куда ты, удаль прежняя, девалась?»
А между тем наступала осень. Она исподволь подбиралась к аэродрому, к стоянкам — короткая северная осень. И еще несколько дней пропало из-за тумана, который сырыми серыми клочьями придавил аэродром. Потом ударил ветер с океана. Он был холодным и сырым. Кто-то сказал Барышеву, что и зимой здесь будет так же, только выпадет масса снега, и что, в сущности, уже придвинулась зима.
А эскадрилья летала. Даже в туман. Барышев, когда были полеты, оставался на земле, слышал переговоры летчиков с руководителем полетов, ждал, когда они вернутся, и уезжал вместе с ними на маленьком автобусе в городок. Он жил дальше всех — в гостинице. Автобус блуждал по ночному поселку, оставляя летчиков по одному, по два — там, где они жили. И молчаливый водитель вез Барышева потом одного. Барышев узнавал уже пилотов по их голосам и в темном автобусе и в небе. А сам он говорил мало — все, что он увидел и пережил здесь, что-то изменило в нем. Даже прощание со Светланой, даже письмо, которое он написал ей с пути, казалось ему отсюда написанным не теми словами. Только сама Светлана не меркла а памяти, а образ ее, словно фотография в проявителе, становился все отчетливей, цельней. И что-то тонкое и светлое начинало звучать в душе Барышева, когда он вспоминал ее.
Утром в класс, где занимался Барышев, пришел Курашев. Бросил на стол планшетку и сказал:
— Собирайтесь, капитан, сейчас летим.
Они не обмолвились и словом о том ночном разговоре, но между ними возникло незаметное еще взаимопонимание. И если Курашев летал, Барышев все время помнил, что Курашева рядом нет.
Они шли к самолету. Вода на бетоне подмерзла, и было ощутимо холодно открытому лицу, пахло снегом и холодным
Но что-то изменилось в знакомом облике аэродрома: Барышев увидел, что на стоянке нет машин первой эскадрильи. И он понял, что там готовят место для новых перехватчиков. Скоро их перегонят сюда.
У самолета Курашев помедлил. Он обернулся, перехватил взгляд Барышева своими внимательными с зернышками возле зрачков глазами и, чуть притаивая улыбку в углах тонкого рта, сказал:
— Сейчас ты все увидишь, капитан. Мы пойдем шестым маршрутом. Над океаном облачность ноль. У нас здесь говорят: «Видимость миллион на миллион».
Когда они взлетели и в резком, курашевском, наборе высоты ушли к океану, на землю наконец выпал снег…
Он падал недолго, но щедро. И когда он кончился, по взлетно-посадочной полосе двинулись снегоочистители, оставляя позади себя черную ленту бетона среди немереных снежных полей.
У генерала Волкова не было причин испытывать то, что испытывал он сейчас в своей штабной тяжелой машине, возвращаясь домой. Но он вновь и вновь переживал все, что произошло за последние дни. И эти его переживания не имели той последовательности, стройности, что свойственна всяким воспоминаниям на досуге или сопутствует попыткам проанализировать происшедшее. Он вспоминал не факты, не сами события — где, когда, что и как случилось, он заново переживал людей, с которыми только что был вместе и которые теперь остались далеко внизу, на бетоне посреди снега и хвои. Полно и четко выносила ему память то лицо Курашева или его фигуру — высокую, сутулую и, как издали казалось, одинокую. А на самом деле — это были сдержанность, собранность, это была колоссальная внутренняя сосредоточенность, которая позволила Курашеву сделать то, что сделал он. То вспоминалось ему присутствие Поплавского в ночи, его дыхание и шаги, когда они вдвоем шли к летчикам третьей эскадрильи, то глаза этого маленького, но крепкого, как боровик, полковника в строгой и новенькой всегда фуражке — горькие, светлые, застаревшие на одной давней нелегкой думе. И, вспомнив Поплавского, он уже не расставался с ним.
Может быть, это длилось недолго, но никогда еще генерал Волков не испытывал такого ощущения полноты жизни, все здесь было — и осознанная радость, что увидел и узнал этих людей, и тоска оттого, что ему уже нельзя там с ними — и что теперь не скоро судьба сведет его лицом к лицу с Курашевым, с Поплавским, этим странным так и оставшимся не разгаданным капитаном. Для Волкова они перестали быть только офицерами — капитанами, майорами, полковниками. И ему было необходимо, чтобы они сами увидели в нем не только генерала, заместителя командующего, человека, уважать которого положено по уставу и по традиции, а именно его, Волкова, и сами не видели бы себя в его глазах только офицерами без имени.
«Ну, — усмехнулся Волков, — Артемьев будет доволен».
А самолет уже подходил к побережью, и далеко внизу и впереди в голубоватом мареве мерцал материк…
Ребята Поплавского выдержали. Выдержали у него на глазах и при его участии. Теперь ему, генералу Волкову, предстояло выдержать свое — ответить за происшедшее и отстоять будущее. Но хоть это и не представлялось ему легким, он не испытывал тягости. «Но об этом потом, ладно, — усмехнулся генерал про себя. — Скоро буду дома». Волков никогда не предупреждал о своем возвращении. Он никогда и не скрывал его — просто не бывал обеспокоен соображениями о том, что именно там и волнуются за него по-настоящему, и именно там по-настоящему ждут его. И сегодня ни Мария, ни девочки не знают, что он уже летит… Но она догадается. Безусловно. Странны они, эти женщины. Есть в них, в самых их золотых потемках что-то такое: вдруг приходит момент — обычное ожидание сменяется тоской, а потом молниеносной уверенностью: ожидание окончилось, сейчас он будет здесь. Так говорила ему Мария, и говорила не раз, светя на него в полумраке спальни горячими влажными глазами с бледного, чуть смугловатого лица. Он иначе женщин и не понимал, только так. А это означало, что знал всю жизнь только одну — Марию. До Марии знал одну — вспоминать не хотелось. Не то, чтобы противно, не то, чтобы не чисто было, а как-то не так…