Иероглиф
Шрифт:
Стон гостеприимного соседа стал стихать, и Максим, оторвавшись от созерцания темноты, подошел к нему и осторожно перевернул на спину. На человеке был напялен такой же плащ, что и на Максиме, да и пропорции между телом и плащом совпадали (где-то один к полутора или к двум), и это заставляло подозревать, что одевались они у одного портного - смутного времени. На голову лежащего был нахлобучен капюшон, но теперь он был абсолютно темен и в нем не горело никаких огоньков. Максим сдернул затеняющий лицо колпак и внимательно осмотрел то, что и лицом-то было трудно назвать. Он не тешил себя иллюзиями относительно своей физиономии и сильно подозревал, что в настоящий момент он смотрится в один из вариантов собственного отражения. Прежде всего, в глаза бросалась ужасная рана или, скорее, дыра в левой щеке - треугольный клок кожи, как это бывает, если брюками зацепиться за гвоздь на заборе, срисал к уху, налившись кровавой синевой, а сквозь эту дыру можно было разглядеть гнилые пеньки, оставшиеся от зубов. Каким-то умельцем или умельцами нос его был превращен в нечто подобное отбивной и окончательно утерял свое прямое функциональное назначение, из-за чего человеку приходилось дышать через рот, а точнее, через дыру в щеке, так как остатки его зубов были крепко сжаты и обрамлялись каким-то обгорелым пончиком, в котором Максим с трудом признал губы. На лбу и остатках щек кто-то пытался вырезать замысловатые руны очень тупым ножом, но мягкость щек не способствовала столь экстравагантному занятию, а на лбу все вполне получилось - (сквозь кровавые разрезы просвечивала белая кость чeрепа, и руны складывались во что-то очень знакомое, но забытое. Уцелели ли глаза у несчастного было понятно, так как веки были закрыты, но выглядели тронутыми. Человек перестал стонать, но был жив, чтo
Словно поняв, что Максим не спит, искалеченный человек стал говорить, говорить, говорить. Поначалу Максим ничего не понимал в его речи, чья нечленораздельность объяснялась ужасным состоянием губ, зубов и, возможно, языка, но потом он начал вникать в смысл некоторых слов, слова складывались в сочетания, из которых уже можно было при известной фантазии сложить предложение или просто догадаться б сказанном. Так, если долго слушать малознакомый язык, рано или поздно можно начать понимать если не все, то хотя бы общий смысл, складывающийся не только из фонетики, но и из интонации, мимики, жестов и блеска глаз. Конечно, здесь не было ни мимики, ни жестов, ни блеска, но ведь и язык не был чужим. К тому же, человек помногу раз повторял одни и те же фразы, и если в обычных обстоятельствах это здорово раздражало бы, то здесь и сейчас это только помогало - как постепенно, под воздействием химического раствора на куске фотобумаги начинает проступать скрытое изображение, сначала бледное и неясное, но с каждой секундой все более четкое и ясное, так и рассказ человека с каждой минутой все четче и яснее проступал в голове Максима, одновременно убаюкиваемого специфической медитативностью голоса говорящего.
Речь шла, как и всегда, о добре и зле. Необходимо ли зло, чтобы творить добро, и зачем нужно добро, если только его именем и совершаются самые черные преступления? Нужна ли помощь тем, кто в помощи не нуждается и кусает руку дающего? Что ведет человека по темным улицам города именно к убивающим, кусающим и злым? Оправдано ли смывание греха чужой кровью, или здесь больше подходит кровь невинного? Как выжить добру в мире зла, насилия и лжи? Может ли добро спать в ожидании самоистребления злого начала, и что это такое - спящее, слепое, равнодушное добро? А может ли то же добро прикинуться. злом и помочь смертельной борьбе зла самим с собой" и останется ли оно после всего этого добром? Кто был этот жуткий силуэтист, странными ножницами кромсающий ангелов тьмы по образу своему и подобию? Неумелость его рук и ужасность попыток его сделать Добро из зла оправдана - а из чего его еще делать, если в этом мире под Черным Солнцем и Беззвездным Небом нет ничего, ничего, ничего, кроме зла, и кто виноват в его неточных движениях, когда, водя крылатой рукой на полукруглом листе с решетками, своим совершенным серпом он не может из силуэта тьмы cделать силуэт добра, ибо тьма, над которой творит CИлyэтиcт - совершенна и не терпит никакого иного дoполнения, штриха, движения ножниц. Силуэт тем и плох, что ты ограничен его площадью и не можешь выйти за рамки Зла Совершенного. Где выход? Он не думает об этом, он действует - он стрижет и косит вокруг себя, не оставляя никого, и если его не остановить, или не научить, то мир опустеет и не спасется. Кому ломать голову над этим, истекая слезами жалости, кому, как не помощнику, решать эту задачу. Здесь тоже грех, грех самоубийства души своей, и здесь не помочь обычными способами. Хотя именно это ему , сначала и пришло в голову. Это не сложно, это просто. Простота есть зло. Помощь есть ответ. Ответ не просто дается. Нужно ходить. Это просто. Простота есть зло. Нужно слушать ужасный голос. Это просто. Простота есть зло. Нужно смотреть, с усилием раскрывая глаза, на его точно-неумелые движения. Это просто. Простота есть зло. Нужно внимательно вглядываться в растерзанные тела. Это просто. Простота есть зло. Нужно ползать в кровавых лужах, выбирая куски костей и плоти, выбирая скользкими пальцами растекающиеся мозги обратно в разбитые черепа и пытаться заново сложить эту мозаику. Искать в черных силуэтах зла пусть маленькие, пусть уродливые, но все же, все же силуэты добра. Это и есть помощь.
Помощь есть ответ.
Максим все-таки заснул, и ему привиделся черная крылатая фигура с серпом в очень знакомом месте, где дома красят кровью, а добро безмятежно спит. Усталость в нем боролась с болью в ранах и ушибах, с леденящими стенами и полом, с беззвездным небом и морозным сквозняком, с философствующим сумасшедшим, и это была славная схватка. Мышцы спины, ягодиц и ног корчились в ужасном холоде и неуютной влаге, зато затылок приятно остывал, оттягивая чудoвищную боль в цементную стену и, кажется, нагревая ее, грудь, живот и руки горели лихорадочным огнем, уравновешивая озноб и судороги, а мозг все глубже и глубже опускался в черную пропасть, замыкая на себе боль и покой, холод и жар, слабость и мощь, сон и явь. Перетекая одно в другое, они обращались в свои противоположности, менялись местами, сливались и снова расщеплялись. Мозг находил новые энергетические каналы, посылал нужные, точные, выверенные сигналы к скрученным мышцам, чудовищным гематомам, рваным ранам, и от которых восстанавливались химизм и теплообмен, оживали древние, как сам мир, клетки, вспоминая такой простейший способ бессмертия, как деление, кровавые сгустки выдавливались из пор через кожу, растворялись и вливались в ожившую кровь. Разорванные ганглии вытягивались вдоль эквипотенциальных поверхностей, восстанавливая проводимость и изгоняя конденсаты безумия настолько, насколько это было возможно в безумном мире.
Сосед Максима не обладал такими возможностями, его анестезией были само сумасшествие, безумное сознание, искореженное чудовищным бременем долга, и боль в разорванной щеке, изрезанном лбу и всем избитом теле, настолько сильная, что нервные волокна отказывались проводить сигналы такой силы, обрываясь, сплавляясь и сгорая, словно они были не живыми клетками, а медными или алюминиевыми проводами. Именно так бывает, когда совершенно внезапно что-то рвет твою кожу, обнажая мышцы, но ты Ничего не чувствуешь и не ощущаешь, и даже кровь не идет из раны из-за болевого шока, а ты не веришь собcтвенным глазам, глядя на изуродованную руку и думaя, что это всего лишь сон. Бормотание его стало cходить на нет, хотя рассказ все продолжал бeжать по замкнутому кругу событий, как потоки частиц в синхрофазотроне, причем с каждым оборотом речь все больше становилась несвязной, размазанной, точно подчиняясь принципу неопределенности, но все более энергетически насыщенной - воздух в камере стал, поначалу незаметно, а затем все сильнее и сильнее нагреваться, стены и пол приобрели долгожданную теплоту, и Максим сквозь свой сон почувствовал нагнетаемый уют и, соскользнув спиной по стене, словно стрелка часов, лег правым боком на пол и вжался, как таракан в плинтус. Его одежда наконец высохла, а ледяной ветер, прогуливающийся по камере от незастекленной дыры под потолком до еле заметной щели под стальной дверью, превратился из ледяного, пронизывающего сквозняка в блаженно прохладное дуновение, охлаждающее горящие лоб и щеки и ласково теребящее полы грязного плаща. Между тем температура продолжала расти, и камера наполнилась шорохами и похрустываниями от высыхающего и покрывающегося микротрещинами бетона и раскаляющейся и расширяющейся в тесноте косяка двери. От сидящих в камере людей поднимался пар, как от вытащенного из морозильника мороженого, но они, казалось, не чувствовали накаляющейся атмосферы и не слышали зарождавшегося за стенами движения и паники. Кто-то попытался сквозь смотровое отверстие взглянуть на заключенных, но металл обжег кожу вокруг любопытного глаза, а вырвавшийся из дырки горячий воздух опалил ресницы и высушил, сжег глазное яблоко. Отчаянный вопль положил начало беготне, крику, ругани, дракам и стрельбе. Затем все снова стихло, а потом дверь стали пытаться открывать, взвизгивая от соприкосновений с металлом, по которому уже начали расползаться темно-вишневые пятна, словно над ними держали ацетиленовые резаки, и которые со временем должны были начать оплывать медленными тягучими каплями. Замок открылся легко, но дверь заклинило в косяке, и теперь никакая наружная сила не могла распахнуть ее.
Максим очнулся от страшной жажды - горячий воздух иссушил губы и гортань, а легкие с усилием качали этот огонь, выуживая из него кислород. Он попытался подняться, опершись рукой об пол, но ладонь поначалу будто оперлась об лед, а потом ее пронзила боль от ожога, и Максим закричал. В воздухе распространился отвратный запах паленой кожи, и, поднеся руку к глазам, он увидел быстро надувающийся желтый пузырь ожога. Он хотел ослабить ощущение разложенных на руке горящих углей, прижав ее к холодному и мокрому плащу, но обнаружил, что тот давно высох и стал каким-то ломким и горячим, словно был скроен из асбеста. Дальше валяться на раскаленной сковороде в раскаленной атмосфере пылающей духовки, по сравнению с которой самая жаркая сауна превращалась в холодильник, не имело ни смысла, ни здоровья, и Максим без помощи рук, напрягая исключительно мышцы спины, живота и задницы, вскочил на ноги и заскакал по камере, как заяц, попавший лапами в костер - жар пола легко проникал сквозь подошву ботинок, и ступни не выдерживали такой пытки. Тело пыталось охладиться учащенным дыханием, заливая внутренности жидким свинцом и обильным потоотделением, от которого глаза заливало едучей, плохо пахнущей жидкостью, и Максим слишком мало мог разобрать вокруг себя, чтобы найти источник жары, и...
Он попытался закричать, но вовремя сообразил, что глубокий вдох, необходимый для этого, сожжет легкие, да и находится он в таком месте, где о помощи не просят даже перед лицом смерти. Камера наполнялась светом от раскрасневшейся двери и от включенных ламп в примыкающих к их темнице комнатах, уже оглушительным треском расползавшихся швов в бетонных плитах, покрывшихся такими трещинами, что в них спокойно можно было запустить руку, и если бы они не были так горячи, то Максим обязательно попробовал бы их расширить, благо стена крошилась на глазах, и пролезть в соседнее помещение. Кожа лица и рук болезненно иссушилась и вскоре должна была либо покрыться волдырями, либо лопнуть, как кожура запекаемой в костре картошки, выпуская наружу еще сохранившие влагу мышцы; волосы на голове начали тлеть, к тому же приходилось часто смаргивать, чтобы не лишиться зрения, но Максим держал под контролем все свои рефлексы, не позволяя им вырваться наружу и погубить его в бесполезных метаниях по камере и криках о помощи, и медленно перемещался от одной щели к другой, закусив зубами обшлаг плаща и дыша сквозь него, стараясь хоть так охлаждать вдыхаемый воздух, и внимательно изучая открывающуюся обстановку. К их жарковатой конуре примыкали не темницы, а вполне комфортабельные комнаты. В одной находился массивный казенный двухтумбовый стол, загроможденный старыми желтыми папками на завязках, с унылым светильником с зеленым абажуром и мощной лампой, которая, впрочем, освещала сейчас исключительно стол, блестевший от этого так, что резало глаза. За столом стояло высокое кожаное кресло с истрепанным подголовником, а перед столом, на почтительном расстоянии было привинчено круглое сиденье, очень напоминающее стульчик пианиста. Стены тонули во мраке, и нельзя было рассмотреть, чем они декорированы - картинами или живописными разводами масляной краски по сырому бетону. Если эту комнату Максим классифицировал как классическое помещение для допросов, то вторая предназначалась если не для проведения сложных полостных операций, что само по себе было даже смешно предположить, то для извлечения из испытуемых не раковых опухолей и аппендиксов, а только правды, правды и ничего кроме правды относительно очень широкого круга вопросов и самых острых проблем современности, судя по обилию колющего, режущего, жмущего, вытягивающего, выворачивающего, заворачивающего, отрезающего, поджигающего, заливающего и взбадривающего инструментария.
От подглядывания в щели Максима отвлек огонь. Он зародился в левом нижнем углу камеры относительно окна, и Максиму сначала показалось, что это еще одна дыра, сквозь которую просачивается свет с улицы и из пыточной, однако для электрических светильников он был слишком ярок и горяч, словно там, в результате невероятных алхимических реакций, вспыхнуло небольшое солнышко класса G, от которого и повеяло жарой, радиацией и угрозой локального взрыва сверхновой. Максим не ошибся в предчувствиях - солнышко бешено эволюционировало, и через минуту после его появления оно начало быстро распухать, расширяться. Поступление свежего воздуха из окна к тому времени прекратилось - наружная панель дома раскололась и осела на железных прутьях арматуры, вторые еще хоть как-то поддерживали рушащееся ЗДание, погребя обреченную бойницу, усеяв мелкими бетонными осколками весь пол и заполнив камеру, взамен кислорода, противной пыльной взвесью, от Которой, если бы не было так жарко, очень хотелось бы чихать и плакать. В довершение к адской парилке Максим стал ощущать сильные приступы удушья, которые заставили его, несмотря на раскаленные кромки, сунуть нос в самую широкую щель в стене и дышать, как утопленнику в цементных реках. Это было чудом балансировки - чтобы не приложиться кожей к находящейся от нее в волоске обжигающей поверхности, от которой и на таком расстоянии начиналось медленное пузырение эпидермиса, как яичницы на плите, это было чудом терпения и стойкости - чтобы не орать от боли и не стучать кулаками в дверь и стену, покрывая их хрустящей черноватой корочкой обугливания, боль от которых уже не чувствуется, не то что от волдырей, это было чудом выживания - в нарастающей жаре и стремительно иссякающем воздухе. Спасало лишь одно - отсутствие дыма, так как, кроме термоядерного очага, ничего не горело, и отсутствие надежды, так как борьба за жизнь приобрела чисто спортивный интерес с ясно предсказуемым концом. Максим отвел себе минут пять, после чего организм должен был перегреться, кровь загустеть, а сердце и мозги накоротко замкнуться многочисленными тромбами. Ожог кожи был уже мелочью. И тут какой-то идиот все-таки умудрился выломать дверь.
Максиму повезло - он находился на выдохе, и к тому же почти в самом углу камеры, и первая волна обратной тяги более-менее удачно его миновала - он даже не сжег свои легкие, ему лишь на мгновение показалось, что его голышом окунули в расплавленный чугун. Стена огня играючи вырвала дверь, словно полноводная река, прорвавшая плотину, ударила в стену коридора и разлилась в стороны, сжигая все на своем пути, а за ней двигалась еще одна волна, окончательно разрушившая стены камеры и выбросившая Максима-счастливчика на отмель в виде гинекологического кресла, стоящего в комнате пыток. После огненной темницы это было очень спокойное и тихое место, в котором и делов-то было, что спать.
Сколько времени продолжалось обустройство обгоревших помещений, уборка трупов и пришедшей в негодность мебели, которая, к счастью, пострадала очень мало, ввиду приверженности аборигенов к стальным шкафам и железным табуреткам, Максим точно сказать не мог, за исключением того, что это требовало вышколенности персонала, который, даже пережив непонятный катаклизм, должен был не разбежаться и не впасть в кому, а схватиться за ведра, тряпки и автоматы и драить, драить, драить въевшуюся в штукатурку копоть и отстреливать, отстреливать, отстреливать обгоревших людей, для кого смерть была единственным спасением, и случайных свидетелей этого чуда, чаще всего разномастных бомжей и мародеров, могущих растрепать о чуде, случившемся в пустом доме, который, оказывается, и не дом, и не пустой вовсе, а очень и очень населенный тайными личностями. Вышколенных личностей было больше, как мог удостовериться Максим, когда его вели длинными коридорами, крутыми лестницами, тесными лифтами и пустыми, заваленными лишь сугробами крышами, где ему попадались молчаливые фигуры с ведрами и швабрами, молотками и пилами, носилками и стопками простыней, автоматами и пулеметами, с oчень редкими вкраплениями безумных лиц и глаз, с бесцельно двигающимися руками, как оторванные паучьи лапы, и негнущимися ногами в мокрых штанишках. Вышколенные на них не обращали почти никакогo внимания, сдвигая их со своего пути, как мешающие табуретки, или выстреливая им в ухо или сердце, если сумасшедшие оказывали хоть какое-то сопротивление, и не затрудняя себя даже отодвиганием "свежего" трупа куда-нибудь в угол, просто переступали его и делали свое дело. В одном из длинных коридоров, конец которого нельзя было разглядеть и в ярком свете мегаваттных ламп, в беспорядке усеивающих потолок, а ядовито-зеленые стены непоправимо воздействовали на психику, весь пол усеивали завернутые в сверкающе-белоснежные простыни человекоподобные тела, которые Максим поначалу и принял за человеческие трупы, но потом отказался от этой мысли, увидев что некоторые свертки шевелятся, а из иных высовываются клешнеобразные конечности и выглядывают фасеточные глаза. Они бесконечно долго шли по этому месту, осторожно переступая через куколок и стараясь не въехать лицами в абажуры ламп, по странной прихоти свисавших на разную длину черных витых электрических шнуров, как механические сталактиты в урбанистическом подземелье. Глаза здорово уставали от дикого цветосочетания ламп и стен, но их нельзя было прикрыть и на мгновение, так как свертки ежесекундно требовали быстрого решения задачи - куда сейчас поставить ногу, чтобы можно было сделать и следующий шаг. Идти же по сверкающим саванам не мог себя заставить даже дремлющий и безразличный Максим.