Иероглиф
Шрифт:
Разум все еще старался держать тело в руках, изолируя опасные разряды, пробегавшие по нервам от шеи до рук и ног, отчего они могли пуститься в пляс, толстым, неаккуратным слоем тупого юмора и глупой иронии, которые однако помогали еще держать оборону разумности против сумасшествия ужаса и отвращения. Ну еще, конечно, помогали воображение и образное мышление. Кто сказал, что воображение это благо, это талант, это спасение от серости жизни, это оптимизм и, при счастливом стечение обстоятельств, это еще и деньги? Кто сказал, что именно на воображении построена наша цивилизация, что именно воображение не дало нашим предкам загнуться в холодных неотапливаемых пещерах в дни Вечной Зимы? Кто сказал, что только благодаря воображению мы придумали машины, что только благодаря воображению мы познавали мир, что только благодаря воображению мы тянулись к тому, что нельзя достать? Так, и только так. Да здравствует воображение, придумавшее атомную бомбу! Да здравствует воображение, придумавшее клонирование человека! Да здравствуем!
В безудержная, сумасшедшая фантазия о всеобщем равенстве и братстве, железной рукой претворенная в жизнь! Да здравствует воображение, превращающее кровь в краску, лужи крови - в экзотическое домашнее Красное море, каким-то образом, совершенно случайно расплескавшееся по полу в квартире, трижды ура воображению, глядящему на мир слепыми глазами. Да, нас правильно ругают за зашоренность глаз, за усталость взгляда, обрастающего солидным жирком годам этак к десяти, когда в мире, на твой взгляд, не осталось больше ничего интересного, когда глазные яблоки еще рефлекторно подергиваются, выискивая привычную пищу, интересную самку,
Позитив субъективный - замечать и реагировать тоько на то, что удобно и желаемо тебе. И не во всем ЗДесь наша вина. Если бы мы реально воспринимали миp именно таким, каков он есть, то нам незачем былo бы становиться людьми - из нас вышли бы хорошие, прекрасные, умные звери, все воображение котoрых не шло дальше эпизодического применения крyи для сбивания с пальмы особенно приглянувшееся банана. Может, единственное, что нас и отличаeт oт зверей, такая неуловимая малость, за которую некоторым достаточно попадает - их сжигают, нaпример, это и есть наше воображение? Представляете, что было бы, если бы мы его в одночасье лишились? Мы стали бы счастливее, это точно, так как не мечтали бы о недостижимом, ибо то, что недостижимо, не существует в рациональном разуме, но мы сошли бы с ума, если бы хоть толика разумности, человечности в нас каким-то образом осталась. Мы не выдержали бы безжалостного напора внешнего мира, даже самые жестокие и бесчеловечные из нас закрыли бы в ужасе глаза от холодного оскала дождливой осени, от прагматизма естественного отбора, от злых шуток случая, калечащего наиболее приспособленных случайно упавшим деревом и минующего самых слабых, когда голодный тигр пренебрегает безопасным мешком с костями на костылях в обмен на мешок упитанный, пусть даже и с копьем в руках. Если бы меня охватил приступ звериной практичности, то я бы не стоял, вжавшись в стенку, с отвалившейся челюстью и вылупленными глазами, а бросился с головой в этот живительный океан и лакал, лакал, лакал его, захлебываясь слюной и урча от вожделения.
Не в крови дело. Не в воображении, не в пророчествах, не в истине. Слава Богу, с кровью у нас проблем никогда не было. Даже в те времена, когда еще не придумали донорство, перхлорэтан, дупликацию и прочие занятные штуки оживления или посмертного сканирования. Мне пришло в голову (опять неожиданный извив хвоста моего личного питона, который все забывая о том, с чего начинались мои размышления), что наше стремление совершенствовать медицину, xирургию, травматологию, психиатрию, в конечном счете, играет против нас - мы перестаем бояться смерти, мы проще смотрим на войну и на возможность тяжелого ранения, нам не страшны наркотики, мы легче и более умело манипулируем друг другом, нажимая на слабые точки психики, и гораздо сильнее корежим ее. Нам плевать на ампутации - искусственные конечности даже лучше, мы не видим греха убийства в абортах, и нам кажется, что дети, выращенные в пробирках, ничем не отличаются от детей обычных. Мы прикрылись большой мягкой пуховой подушкой от ударов Природы и продолжаем слепо наступать на нее, совсем забыв, что однажды она может сменить дубинку, чьи удары вязнут в ворохе пуха, на длинный и остро заточенный меч. Нас насадят на него, и никакoй ближайший гематологический центр, захватив с собой несколько пустых канистр, пришел туда (или приехал), вежливо-вежливо попросил несколько галлонов исходного материала, смотря на врачей или скотобойщиков добрыми, честными глазами, которые так разрывают им сердца своей чистотой и наивностью, что они не находят никаких поводов отказать мне в моей просьбе. Так просто.
Если не очень копаться в этой гипотезе, то она очень и очень даже ничего. Не придраться. Расплывчатость, шероховатости, наивность и нестыковки то лько ей на пользу, и здесь можно нагородить такого что выведет запутанную и обрывающуюся тропиню на широкую магистраль реальности. Да и почему все должно как-то объясняться? Только в литературе все должно быть объяснено, а сюжетные линии закончены. В жизни все не так. "Не так это было, не так..." Только вот как объяснить наличие в этой луже крови странной конструкции, облепленной водорослями кораллами и моллюсками, словно корабельный остов лежащий на дне моря, чем-то очень похожей на багровую мочалку, свисающую короткими и длинными безобразными лентами с кругляка головы, с горбатого позвоночника, с толстых костей ребер, с костяшек голеней, бедренных костей и таза. Это, действительно, скелет с которого еще не слезла окончательно гниющая плоть, чьи лохмотья почему-то слегка шевелятся, оставляя в кровяной луже короткие царапины, медленно заплывающие вязкой жидкостью. Я начинаю, как голодная собака, кусать собственные руки, чувcтвую противную упругость живого человеческого тела, привкус крови на языке и еще большее желание крепко-крепко сжать челюсти, прокусить проклятые мышцы, мотнуть головой и вырвать кусок тела, чтобы на несколько блаженных мгновений ослепила меня, оглушила, уничтожила прошлое и настоящее, наполнила их до краев только самим собой, только моей болью, и где нет места ничему тому, что не укладывается в рамки примитивных рефлексов. Какая-то моя часть, очень любящая это тело, эту милую пухлость и белизну, эти холеные руки и длинные пальцы, еще сопротивляется ищущим выхода ненависти и страху, пытающимся спасти разум от полного распада и последующего длительного гниения, наполненного осязаемыми кошмарами, мрачными чудесами и бредовыми пророчествами, но нарыв лопается, меня захлестывает таким грязным потоком отвращения к себе и ярости, что зубы без дальнейших колебаний вгрызаются в руку, разрывая мясо и сосуды, перемалывая суставы и кости, и только безумный крик лопающихся легких заставляет оторваться от фонтанирующей кровью кисти и дать выход уже просто воздуху. Боль, действительно, уничтожает время и разум, превращая меня просто в существо, чье единственное желание - от этой боли как-то избавиться. В полном соответствии с теорией, вместе со временем исчезает и пространство - оно суживается до размеров рваной раны, и только в этих пределах я еще сохраняю примитивную разумность. Мои глаза скачут по ее развороченным внутренностям, с осколками костей, со свисающим лоскутом кожи и наполняющейся кровью с плавающими беловатыми кусочками жира, а в пустой голове, как бильярдный шар, отражается и не находит выхода из черепной коробки мысль: "Что делать?" И еще я осознаю, хотя эта мысль и не вырывается из битумной лужи подсознания, что в эти секунды я счастлив, счастлив. Конечно, это не сексуальное удовлетворение от калеченья своего тела, это все та же, давно желаемая и лелеемая амнезия, уносящая долг, ответственность, жалость.
Пространства-времени нет, и поэтому я мгновенно оказываюсь там, куда инстинктивно влечет меня тугой комок боли и начинающего подавать признаки жизни ужаса, питаемого не столько жутким видом искалеченной руки, сколько обилием изливаемой разгрызенными венами крови - моя кисть словно окутана горячей алой бархатной перчаткой, которая продолжает раскаляться, и мои примитивные инстинкты играют на примитивном противопоставлении - боль и счастье, горячее и холодное. Повинуясь миру волшебства, где нет трагического разрыва между идеей и воплощением, на руку обрушиваются водопады ледяной воды, которые поначалу ввинчивают болевой шуруп по самую шляпку в начинающую было утихать рану, отчего по руке проходит сильнейший электрический разряд, мышцы немеют, скрипят зубы, а тот клочок мира, доступный еще восприятию моих глаз, сужается, сворачивается, щелкает, словно лепестковая диафрагма, и я отключаюсь от всего, в том числе и от счастливой боли. Вода лечит. Новая экспозиция - я открываю глаза и вновь вижу свою руку, которая все так же ужасна, но падающий, заливающий ее поток воды вносит в это живое пособие по травматологии некие эстетические черты. Хрустальная нить, появляющаяся из небытия, которое царит за пределами моего мирка, медленно-медленно, переливаясь и подрагивая от возникающих в ее глубине волн, опускается на кровавое озерцо, собравшееся в искусственной каверне, без особого следа пробивая тончайшую, подсохшую пленку, и исчезает в глубине, вызвав только небольшое волнение на поверхности, и на мгновение, поспешно растягивающееся в несколько минут жадного любопытства, устанавливается равновесие, опровергающее все законы физики и просто здравого смысла.
Нить набирает объем и силу, утолщаясь и вызывая своим падением все более высокие волны расходящихся кругов, но озеро не выходит из берегов, как будто где-то с другой стороны на ладони у меня есть дырка, из которой и вытекает излишек. Мои ощущения опровергают предположение, а локальный катаклизм подтверждает их экспериментально. Как-то внезапно вязкая красная поверхность вспучивается, покрывается вязью трещин, сквозь которые начинают просачиваться и надуваться багровые жемчужинки, нанизанные на эфемерные нити, поначалу редко, а потом расплываясь, надуваясь, сливаются кругленькими бочками, приобретая полное сходство с жемчугом, чей перламутр когда-то окрасился в красный цвет. Внутреннее давление продолжает нарастать, и озеро взрывается, расплескивается плотным дождем прозрачных и алых капель, усеявших кожу мозаикой воды и крови, уцепившихся за ее неровности и волоски, а озеро захлестывает изорванные берега мышц и эпидермиса, и начинает наступать на окружающую сушу, cметая дрожащие капельки первоначального выброcа, вбирает их, смешивает и выносит на покатый край эуки и начинает спадать оттуда сначала густо-рубиновым, а потом розовеющим водопадом. Крови становится все меньше, она не то чтобы иссякает или усмиряет свое извержение из шевелящихся сосудов, но воды прибывает так много, что она подавляет, перекрывает ее, и со временем можно рассмотреть только тонкие, обрывистые ниточки в толще хрусталя, извивающиеся, как живые червячки.
Болт с хрустом выворачивается из руки, порождая при каждом повороте резкую боль, сравнимую по величине с пиком, ввергнувшим меня в бессознательное состояние, но слишком короткую по времени, чтобы еще раз повторить это. Я почти вижу это большое ржавое железное тело с толстой спиралью и огромной шляпкой, покрытой царапинами и вмятинами, куда отвертка срывалась из предназначенного для нее паза, и в противовес сужающейся спирали нарезки, мир вокруг меня начинает расширяться, время ускоряется, вода теряет вязкую хрустальную прозрачность, мелкие дефекты в ней в виде мельчайших пузырьков воздуха разрастаются серыми метастазами, и она превращается в обычную водопроводную жидкость, пованивающую хлоркой и ржавчиной, глаза начинают различать, кроме болящей руки, какой-то белый фон, в котором проявляются неровные квадраты кафеля, краснота ржавчины около водяного стока, сама ванна, чья белизна на поверку таковой не оказывается, а становится неухоженной желтизной облупленной местами эмали, в уголке глаз прорастает сначала блестящая никелированная труба, тут же покрывающаяся мутью ржавчины и помятостей, словно постарев за секунду, потом появляются уродливые набалдашники кранов горячей и холодной воды, которые неотличимы по цвету, но здорово различаются по степени использования - холодный поблескивает от многочисленных касаний руки, а красный закис в бездействии. Вместе со зрением возвращается...
Глава 8
ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ-2
Цветы упорно шевелились в туго перетянутом бечевкой пакете, все еще не оставляя попыток выбраться на волю, разорвав хотя бы плотную бумагу, подобранную Максимом около почты, на которой охранился полустершийся адрес неизвестного города в неизвестной стране. Максиму пришлось пойти на такой шаг, то есть вылезти из машины около громадой воронки, больше напоминавшей метеоритный кратер, с идеально гладкими стенами и красивейшими слоями города и самой почвы - черного асфальта, cерой щебенки, седого железа проводов и труб подземных коммуникаций, опять же черной земли, Толькo, в отличие от асфальта, выделяющейся ноздреватостью, намекавшей на сохранившиеся в ней слабые признаки жизни, еще не окончательно уничтоженные громадным прессом мегаполиса, красной глины, белого песка и каких-то фиолетовых, серебристых, опаловых толстых и тонких слоев неопределимой природы, сходящихся в невообразимой глубине в единую точку и не нарушаемых ни камешком, ни кирпичиком, которые теоретически должны были бы остался после того, как в здание Главпочтамта - пятиэтажный неповоротливый бегемот с уродливыми фальшивыми колоннами, полукруглыми окнами казематного типа, узенькими балкончиками с красивыми витыми решетками, вляпанными туда из какого-то другого, действительно старинного и со вкусом построенного здания, с постоянно кипящей внутри жизнью, выплескивающуюся от такого кипения в окна и широченные двери, которые могли открыть только не менее двух здоровых и упитанных мужчин, если упрутся в них могутными плечиками, попала какая-то сверхсекретная бомба, отчего архитектурный мутант испарился без следов в ослепительной вспышке, вместе с находившейся в нем жизнью и десятками метров почвы под ним. Выйдя под дождь и полюбовавшись на местную достопримечательность с поблескивающей в глубине лужей, еще не успевшей впитаться в землю и соединиться с грунтовыми водами, которые в один прекрасный день, как подозревал Максим, должны будут забить фонтаном из воронки, заполнить ее, превратив в естественный водоем, выйти из берегов и затопить лежащий ниже уровня моря район, он обошел ее по периметру и стал копаться в грудах бумажного мусора, сваленного здесь почтовыми грузовиками, которые еще много месяцев по привычке возили сюда на обработку почтовые отправления, посылки, бандероли и письма в никуда. В сухие деньки в этих местах полыхали громадные костры, подожженные, видимо, бомжами, накапливающими тепло перед холодным сезоном, сюда же ходили со всего города искать в посылках полезные для хозяйства вещи и продукты, здесь жили миллионы крыс, кошек и собак, использующие подручные средства для сооружения нор, гнезд и лежбищ, но все это нисколько не уменьшало размеров бумажной пирамиды, и невольно приходила мысль, что никакое это не порождение рук человеческих, а вполне вещественное и зримое символическое воплощение ада этого мира : бесполезная груда людского внимания, заботы, памяти, связей и надежд, всего того, с чем ассоциируется клочок бумаги с банальной, вкривь и вкось написанной плохим карандашом или почти исписанной ручкой фразой: "Здравствуйте, мои дорогие..." Впрочем, Максима это мало касалось - он, как и все, пришел сюда из чисто утилитарных соображений и не собирался здесь задерживаться дольше того срока, как его заметит какая-нибудь шибко умная крыса, голодная собака или одичавший завшивевший бомж, давно отвыкший от вида своих сородичей и питающийся всем, что двигается, например, теми же сородичами. Все эти мелочи не грозили его жизни, как утверждали бренчавшие под плащом автоматы и пистолеты, но убивать кого-либо, перед тем как идешь в гости к женщине, еще более пошло, чем напиваться, поэтому он достаточно миролюбиво распинал крыс, шугал подобранной палкой облезлых собак и угрожающе рыкнул на местного йетти, отчего тот шарахнулся от него, как от привидения, и лихо полез на вершину горы, скрывающуюся в низко нависающих дождевых тучах.
Но пришлось изрядно повозиться сначала у самого основания горы, так как Максиму было лень тащиться наверх, оскальзываясь на мокрой бумаге и экскрементах, и он с упорством крысы копался среди вскрытых бандеролей, малых пакетов, фельдъегерских отправлений и прочих вещей, которые в свое время были тщательно обернуты бумагой, обвязаны лохматой бечевкой и запечатаны сургучными печатями с неразборчивыми оттисками, пока не вырыл такую дыру, что ему стали желчно завидовать крысы, чьи усатые толстые морды выглядывали из всех щелей и посылок, словно люди, чьи посылки нашли здесь свое последнее пристанище, отправляли в припадке сумасшествия своим близким и знакомым особо ценные и откормленные экземпляры серых друзей, а также бомжи, тайком следящие из скрытых от обычных человеческих глаз пещер и строящие планы избавления от сильного конкурента и захвата его нового жилища. От бумаги остался один прах и перегной - ее здесь рвали мародеры, грызли голодные звери, жгли замерзающие люди, переваривали червяки и мокрицы, размачивали дожди и уносили ветры. Максим брезгливо перебирал закисшую, стекающую из рук на землю, вонючую рванину, но самое подходящее из всего, что ему попалось, было размером с ладонь и имело в центре дыру размером с голову. Выбравшись из пещеры, Максим долго отряхивал с головы, рук и плаща ошметки макулатуры, ваты, сургуча и крысят, вытирал с лица грязь, которая застывала в противном случае окаменевшим папье-маше, а потом, решив, что спелеологии с него достаточно, решил заняться альпинизмом.