Иезуитский крест Великого Петра
Шрифт:
«Еще в августе 1728 года, — читаем у К. И. Арсеньева, — в день тезоименитства великой княжны Натальи, во время великолепного пиршества при дворе, император обнаружил пред всеми чувства свои к Цесаревне, не удостоив ее даже словом или приветствием».
Пренебрежение и обидную холодность к тетке проявил Петр II и 5 сентября, в день ее тезоименитства, явившись, по ее приглашению, к вечернему у нее собранию. Было замечено, государь приехал поздравлять цесаревну Елизавету только пред ужином, который продолжался очень недолго. По окончании ужина Петр II уехал в Лефортовский дворец,
«Холодность царя к принцессе Елизавете растет со дня на день, — извещал свой двор Маньян 12 сентября. — Этот государь не пожелал, чтобы она отправилась с ним в село Измайлово, несмотря на ее сильные просьбы».
Долгорукие, кажется, приближались к своему торжеству.
Голицыны теряли влияние при дворе. Елизавета оставалась без партии, без подпоры, под откровенным надзором Долгоруких.
Император, по чувству растущей неприязни к тетке, отверг предложение маркграфа Бранденбургского-Байретского, искавшего ее руки.
С тем и уехал на несколько недель на охоту.
XII
С отъездом императора, в Лефортовском дворце, где жили они с сестрой, хозяйкой оставалась великая княжна Наталья Алексеевна.
Все лето она побаливала, но с тех пор как лечащего врача Леонтия Блументроста сменил голландец Николай Бидлоо — человек строгий, искусный в своем деле, дело пошло на поправку.
Лейб-медик Блументрост впал в немилость за то, что прописал лекарство, которое Бидлоо нашел для больной непригодным. Многие знали, Блументрост предан цесаревне Елизавете Петровне.
Великая княжна бывшая прежде так слаба, что едва могла держаться на ногах, теперь каждый день выезжала в окрестности на прогулки для укрепления своего здоровья, в чем и успевала.
День именин ее праздновали фейерверком, ужином и балом, для чего приглашены были все иностранные министры.
Она снова получала большое влияние на брата.
Дюк де Лириа использовал малейшую возможность высказать ей благорасположение.
«Вчера я имел честь быть с нею восприемником дочери одного контролера при столе Его Величества, — извещал он министра иностранных дел Испании. — И так как здесь есть обычай дарить куму, я поднес ее высочеству золотой ящичек, осыпанный бриллиантами, который мне стоил 1800 песов. Желаю чтобы этого не было часто, потому что такие подарки не на каждый день».
Великая княжна не была красавицей, напротив, дурна лицом. Но всякого она привлекала своей внимательностью, любезностью, великодушием и кротостью. Она совершенно говорила на французском и немецком языках. Иностранцам было легко с ней, она покровительствовала им.
Двор ее состоял едва ли не из них.
Обер-гофмейстером был Карл Рейнгольд Левенвольде — не природный русский подданный, но завоеванный лифляндец: друг Остермана и Бирона. Тщеславный и лукавый, он славился мотовством, умел привлечь к себе обходительностью и носил личину вельможи великодушного. Никто лучше его не умел устраивать придворных праздников и никто успешнее не одерживал побед над женщинами.
Гофмейстериной была иностранка Каро. Злые языки утверждали, что в Гамбурге ее более знали как публичную женщину. Каро водила дружбу с секретарем князя Ивана Долгорукого Иоганном Эйхлером (внуком купца Гуаскони — тайного резидента иезуитов в России). Отец и брат Эйхлера были известными в Немецкой слободе аптекарями. Дружба была настолько тесной, что после кончины великой княжны Натальи Алексеевны, гофмейстерина, украв ее бриллиант, подарит его Иоганну. Когда увидят бриллиант на пальце Эйхлера, Каро, а с нею и камер-юнгферу Анну Крамер, удалят от двора.
Обе были близки к цесаревне Елизавете Петровне.
Великая княжна, выезжая на прогулки в окрестности Москвы, могла наблюдать приближение зимы. Морозило, подмерзали гроздья рябин в лесу, твердела земля, синички все чаще попадались на глаза. Скоро, скоро выпадет снег и станет тихо, белым-бело вокруг. Поскачут лошади по заснеженной степи. Лишь окрики кучера да звон колокольчиков станут нарушать тишину. Ведомо ли было великой княжне, порозовевшей, довольной, возвращавшейся в Немецкую слободу, что жить ей оставалось чуть более полутора месяцев.
Иван Долгорукий, усилиями фельдмаршала князя Владимира Васильевича Долгорукого (крестного отца цесаревны Елизаветы Петровны) примерен был с Остерманом. Заметно чаще удалялся он из Горенок, дабы не быть принужденным на милости государя.
Бежала царя и цесаревна Елизавета Петровна.
(«Она теперь в дурных отношениях со всеми, — сообщал дюк де Лириа. — Его Царское Величество уже не смотрит на нее с такою любовию, как прежде»).
В одну из удобных минут барон Остерман пытался склонить государя к возвращению в Петербург.
Петр II отвечал ему:
— Что мне делать в местности, где кроме болот да воды ничего не видать.
Ратовал за возвращение и дюк де Лириа, уговаривая князя Ивана Долгорукого повлиять в том на государя.
Русский флот оставался в пренебрежении и в Испании могли потерять то высокое мнение, которое составили о морских силах русского царя.
В середине сентября в Кронштадт прибыл Джемс Кейт.
Английский консул Клавдий Рондо, находившийся в Кронштадте и наблюдавший за русскими кораблями, не выпускал Кейта из виду.
«Полагаю, что никаких дел ни от Испании собственно, ни от претендента (Иакова III. — Л.А.) ему не поручено, — сообщит Рондо в депеше от и сентября, — так как он до сих пор проживает в Кронштадте у адмирала Гордона. Будь у него какое-нибудь дело, он, вероятно, немедленно бы выехал в Москву».
У Гордона, меж тем, собирались вся якобиты, проживавшие в России. Многие из них держали связь с Парижем, Римом, Лондоном.
Австрийский посланник граф Вратислав, дабы вырвать Петра II из рук Долгоруких, предложил устроить под Москвой лагерь на ю тысяч человек и провести военные учения, в которых принял бы участие государь, но заботы о содержании лагеря заставили переменить решение.